Лоуренс Норфолк - Носорог для Папы Римского
Монахи, покинувшие трактир, когда уже вечерело, будучи исполнены самых радужных предвкушений, вернулись подавленными, потрясенными, сбитыми с толку. Вульф плакал навзрыд. «Мы отправились туда, чтобы вознести благодарение, — выговаривал ему отец Йорг. — Мы его вознесли. Так что изволь замолчать». Ему бы следовало сказать нечто большее, что-то такое, что позволило бы им воспрянуть духом, подумал Сальвестро. Среди mêlée[41], устроенной в церкви, Йорг погрузился в себя, слепо глядя перед собой и молясь. Сальвестро смотрел на него, ожидая хоть какого-нибудь знака, повеления, но ничего так и не последовало. Бесстрашно выступил не кто иной, как Герхард, силой принуждая безобразничавших прихожан опускаться на колени. Теперь лицо его выражало безмолвное презрение, а Сальвестро был занят совсем другим — пульсирующей болью от ушибов. Каждый ушел в свои мысли, и, готовясь ко сну в сокрушенном молчании, они избегали смотреть в глаза друг другу, как если бы не справились с неким совместным испытанием, а посему оказались отделенными друг от друга, чтобы каждый переживал свой провал в одиночку. Тишина была насыщена недоумениями и потрясениями, у каждого своими. К Риму они оказались не готовы.
Когда наконец они покинули церковь, то шествие возглавил Герхард, как будто Йорг исчерпал свои силы и проиграл в споре с кардиналом, а не победил, как оно было на самом деле. Бернардо замешкался у дальней стены и присоединился последним к толпе монахов, перестроившейся снаружи. «Глянь, что у меня есть, — довольно пробормотал он, украдкой приподнимая полу куртки и показывая огромный кочан капусты. — Насадился на канделябр, да так там и висел…» Сальвестро разглядывал кочан, недоумевая, почему тот такой мокрый, когда разразился взрыв смеха, нервного и пронзительного. Йорг вышагивал в нескольких ярдах от них и споткнулся о колдобину. Кто-то рассмеялся, вот и все.
Когда погасили свечи, комнату наполнили звуки дыхания бодрствующих монахов. Сальвестро, когда он улегся, не давали покоя его ребра. Одна сторона его лица казалась натянутой и непомерно огромной — так она распухла. Но удары и пинки ничего не означали в сравнении с тем, что за ними последовало. Он, снова и снова думал Сальвестро, но не смея переступить через узнавание как таковое, сшибавшее его с ног всякий раз, как он к нему приближался. Постепенно дыхание братьев вокруг него изменилось. Вдохи стали глубже, выдохи — дольше, и раздались первые похрапывания. Шуршание по другую сторону от Бернардо завершилось приглушенным взвизгом. Кто-то, бессвязно разговаривавший во сне в дальнем конце комнаты, утихомирился, — то ли сам, то ли с помощью соседа. Нервное напряжение ослабевало, тела расслаблялись, веревка разматывалась, ведро погружалось в колодец забвения. Сальвестро молча бодрствовал, ожидая, когда уснет последний из них, прежде чем, превозмогая боль, дотянуться до Бернардо и растолкать его.
— Это был он, — шепчет Сальвестро.
Великан ерзает, приводя себя в чувство.
— Кто — он?
— Полковник. В церкви.
Рот у него тоже распух, и шептать очень больно.
Следует недолгое молчание: Бернардо обдумывает услышанное.
— Не он, — говорит он.
— Он.
— Не он.
— Он.
— Не он.
После этого кто-то — возможно, приор — шевелится, и оба они умолкают. Сальвестро выжидает, считая бесконечные минуты, а потом снова протягивает руку, чтобы растолкать Бернардо. На сей раз это оказывается еще больнее — плоть, окружающая его ребра, словно окаменела. Но Бернардо уснул и немного погодя начинает храпеть, а Сальвестро из прошлого опыта известно, что храпящего Бернардо разбудить нелегко. По крайней мере, без неистовой встряски здесь никак не обойтись. Сам же он далек от сна, и никого нет с ним рядом, кроме седовласого монстра, вздымающегося из глубин памяти. Ковыляя обратно к Борго, он все оглядывался через плечо, проверяя, не следует ли кто за ними. Когда его сотоварищ спросил, кого это он выискивает, Сальвестро сказал, что никого. И вот теперь оказывается, что Бернардо его не узнал.
И неудивительно — Бернардо невежествен. Сальвестро и сам невежествен, но его невежественность совсем другого рода. Полковника Диего не раз видел всякий, кто выжил тем летом на марше от Болоньи к Прато. В отличие от многих командиров, ехал он налегке, без сопровождения. Его палатка, постельные принадлежности и доспехи перевозились в обозе, а все остальное было при нем. Он скакал взад-вперед на быстром и выносливом чалом коне, всегда просто одетый, всегда при шлеме, а седельные его мешки топорщились от разного снаряжения. Среди мягких очертаний долины Мугелло он служил своего рода подвижным ориентиром, и его появления и исчезновения отмечались всеми — почти невольно. Даже сицилийцы, будучи спрошены, где в этот день находился такой-то из их соотечественников, могли, не оглядываясь, ответить, что тот был ближе к голове колонны, «примерно в броске камня от полковника» или «примерно там, где сегодня полковник проскакал на другую сторону колонны, сразу за пушкой». Он держался на пологих склонах долины, то с одной стороны, то с другой. Иной раз он исчезал, не показываясь бóльшую часть дня, и тогда люди начинали спрашивать друг у друга, не видел ли кто полковника, или сердито восклицать: «Куда, черт возьми, подевался этот клятый полковник?» — словно тот опаздывал на свадьбу. Зловоние и пороки лагеря никак его не касались. В дни, предшествовавшие их приходу в Барберино, самые худшие из всех дней, когда Сальвестро, Бернардо и Гроот спали сидя, спина к спине, чтобы уберечься от головорезов, когда даже сицилийцы ненадолго прекратили резать друг друга — инстинкт самосохранения породил среди них подобие солидарности, — полковник появлялся в неизменном и неизменяемом виде, словно вычеканенный на медали.
Однако его лицо, глаза, нос, рот, волосы, равно как и обтягивающая скелет плоть, — все это будто усохло, стало еще неприметнее. Слово «полковник» вызывало в памяти вполне узнаваемый образ, но хотя вид всадника, уверенно двигавшегося среди них, был всем привычен, человек этот оставался как бы за скобками. Для солдат, бредущих через Мугелло, он ничего не означал. Ехал он обычно где-нибудь посередине колонны. Его броня словно держала солдат на некоторой дистанции, а иначе они и не знали бы о его существовании. «Я лишь раз видел, как он все это с себя снял», — думает Сальвестро.
Но гомон, окружавший то мгновение, казался отдаленным шумом, воплями возбуждения и ужаса, которые издавали совсем иные люди. Ночное бегство и ошеломляюще голое лицо полковника, когда он погнался за ними, предстают перед ним в дышащей тьме, как сон о побеге без побега, о сокрушительном ударе преследователя, раз за разом чуть-чуть не достигающем цели. А если гонится не полковник, то островитяне, если не они, то селяне, преследовавшие Отряд вольных христиан по объятым сумраком полям, или собаки, щерившие зубы при виде его… Лес был своего рода беспамятством, желанным способом забыть обо всех, кто дышал ему в спину. Ему постоянно представляется некий человек — он сам, бегущий из последних сил. А позади — преследователи, чьи грубые пальцы царапают ему хребет, и он мчится вперед и вперед, а те бегут и мчатся вслед за ним. Он бежит в никуда. Вот, само собой, и полковник опять появился. «Добро пожаловать в Рим…» Есть холодные воды, где он в безопасности, воды, почти лишенные приливов, — но они очень, очень далеко. Он не доберется до них, прежде чем чьи-нибудь пальцы не сомкнутся у него на шее.
И существует еще одна возможность, кроме его поимки, единственный выбор: остановиться. Представь себе, как заяц поворачивается к собакам и устремляется на них, безрассудно и решительно. Или как ты сам выныриваешь из воды или бросаешься на толпу. Представь себе их изумление! Представь себе, как резко ты останавливаешься, как поворачиваешься, как бьется обуянное ужасом сердце. Повернись сейчас, в это мгновение, в эту ночь, отмеченную повторным явлением полковника, и это будет тем же беспорядочным поиском пищи, который привел их к Прато. Повернись к ним.
Но это ничего не принесет. Храп Бернардо все продолжался, изредка прерываясь бульканьем и сдавленным сглатыванием. На марше с ними был один тип — аркебузир по имени Яджетто, который всегда носил при себе холщовый мешок, перекинутый через плечо. Каждую ночь он исчезал, а когда на следующее утро появлялся, то мешок его вновь был полон, содержимое так и выпирало через тонкую ткань. Когда становилось жарко, от мешка воняло. Никто с ним об этом не заговаривал, никто не пытался ему воспрепятствовать. Его избегали, он был в стороне от всех. То, что кто-то может, что могли бы люди вообще, и они сами, если бы… При таких обстоятельствах отпускаются поводья. Когда смотришь на то, на что смотреть нельзя, у тебя безвольно открывается рот. Это возможно, но лишь потому, что этого никогда не случится: такая возможность лишь мыслима, но мысль об этом отвратительна. Бесполезно думать об этом. Они втроем, он, Бернардо и Гроот, стояли с пиками наготове, и вся их рота подтянулась тоже, все войско раскинулось на равнине перед стенами города и замерло в ожидании, изнуряемое липкой жарой. Бóльшую часть утра бухала и выпускала клубы дыма пушка, установленная в стороне от их левого фланга, и время от времени попадала в воротную башню. Тогда они приободрялись, но канонада была беспорядочной — так, для вида. Им никто ничего не говорил.