Журнал «Новый мир» - Новый мир. № 10, 2003
Если сравнить английское (первое) ее издание с русским — можно узнать многое о нас самих: сухой остаток — это мы.
Ибо больше всего — это миф о гнете и о терпении. В отличие от расползающейся под нажимом Москвы, Петербург предстает твердым кристаллом с уже заранее заданными гранями: надавишь — лишь трещины по нему, как весной по невскому льду, — и молчит.
питер-пи-тер-пи-тер-пи-терпи
Легенда: орел, взлетевший во время закладки крепости над головой Петра. Легенда: два куска дерна, вырезанные самим царем и сложенные в виде креста, — «Здесь быть городу». Легенда: Достоевский уже на эшафоте успел пересказать соседу сюжет задуманной в Петропавловской крепости повести. Эта последняя легенда, впрочем, больше всего похожа на правду оттого, что Петербург, может быть, самый рабочий город в России — и именно потому не сдавшийся.
Пятая симфония Шостаковича написана в 1937-м, Седьмая — в 1941-м. В книге есть две цитаты, которые стоит привести. В 1937-м Шостакович: «Если мне отрубят обе руки, я буду все равно писать музыку, держа перо в зубах». Прокофьев: «Теперь нужно работать. Только работать! В этом спасение…» Отзвук цветаевского, московского «в поте пишущий, в поте пашущий» — неслышное в поте плачущий. Чайковский, оплакавший город. Ахматова, оплакавшая поколение. Но симфония ли, реквием ли — пишутся, когда слез уже не остается.
Книга Волкова — гимническая ода. Несмотря на известные знатокам и незнатокам компромиссы, история культуры Петербурга предстает здесь как энциклопедия достоинства. Групповой снимок — вроде тех, что висят сейчас в «Бродячей собаке». Какие лица, какие судьбы! Софроницкий, Юдина, Пунин, Соллертинский… Юдина, неожиданно получившая от Сталина крупную сумму денег, написала ему в ответ, что жертвует деньги на церковь и будет молиться за то, чтобы Бог простил Сталину его тяжкие прегрешения перед народом. Это — не Петр, на которого в старости Юдина была похожа, — Евгений, грозивший истукану: «Ужо тебе…»
Петербург предстает у Волкова как город, избранный быть жертвенной чашей империи.
Дай мне горькие годы недуга,
Задыханья, бессонницу, жар,
Отыми и ребенка, и друга,
И таинственный песенный дар…
«Никто из восторгавшихся ими (этими стихами. — И. М.) в годы Первой мировой войны, ни даже их автор — не знали — не догадывались о том, с какой беспощадностью и полнотой жертва, предложенная Ахматовой, будет принята», — пишет Волков. Читатель убеждается в том, что жертва может оказаться — и оказывается — сильнее того, чему она принесена.
Петербург построен на энергии сопротивления: Всадника — болотистой косности почвы и почвы — копытам Всадника.
Читая «Историю культуры Санкт-Петербурга», мы слышим, видим и даже осязаем все происходящее с поразительной для академического по замыслу труда ясностью: окровавленный невский лед, эхо гранитных берегов, акустику набережных, дымок костра и холодок штыка. Мы видим, как ночью по улицам мчатся пожарные в шлемах, с пылающими факелами в руках, как над Невой лопается и шипит фейерверк, пораженно взираем на опустевшую и поруганную столицу, на враз поголубевшее небо.
И все эти совпадения, все неслучайные даты… Всё в этом городе недаром, и всякое событие есть отзвук другого. Оттого так хорошо тут всему, что построено на отклике и цитате. Например, музыке, например, поэзии, архитектуре, живописи, истории — культуре.
Ирина МАШИНСКАЯ.Нью-Йорк.
Книжная полка Евгения Ермолина
Мишель Уэльбек. Платформа. Роман. Перевод с французского И. Радченко. М., «Иностранка», 2003, 344 стр.
Уэльбек нашел то, чем можно прошибить и самого толстокожего читателя. Новый роман Уэльбека провокационен не меньше, чем его «Элементарные частицы». Во-первых, писатель снова выносит в повестку дня и ставит во главу угла сексуальность. Читая роман, начинаешь подозревать, что, может быть, это на самом деле потаенный нерв современной западной цивилизации. Вторая бомба в романе — воинствующий антиисламизм. С исламом автор связывает все самое плохое для него в мире: фанатическую одержимость, агрессивный антигуманизм, отсутствие любви как сакральной ценности… Впрочем, Уэльбек готов идти и дальше. «Когда я посетил Синай, где Моисей получил от Бога 10 заповедей, я испытал своего рода откровение. Оно состояло в полном отторжении монотеистических религий, самая тупая из которых — ислам». Так он говорит. Мне кажется, такие заявления свидетельствуют сегодня только об одном: голова у человека работает быстрее его души. Но, как бы там ни было, наживка сработала. И если скандал — средство привлечь внимание читателя к текущей словесности, то скандал был. Коса нашла на камень. Из сетевой прессы мы извлекаем обрывки информации. Скажем, имам Центральной мечети Парижа Далиль Абу Бакр потребовал, чтобы автор «Платформы» предстал перед судом. Имам предъявил Уэльбеку обвинения в том, что он, выражая свою ненависть к исламу и Корану, оскорбляет многомиллионное мусульманское население, и в том, что он призывает врагов арабов совершать преступления против мусульманского палестинского народа… Да, это вам не худосочная антисорокинская затея «Идущих вместе». Этак можно и фетву схлопотать. Впрочем, для писателя религиозное негодование имамов только подтверждает его мрачные выводы. А скандал в данном случае лишь средство, интрига в романе Уэльбека — то зерно, из которого вырастает большая и важная мысль. Книга и впечатляет масштабом авторского обобщения, звенящим в ней нервом эпохи. Снова разговор у Уэльбека идет не менее чем о плачевной судьбе скользящей под откос западной цивилизации, о горестной участи западного человека. Выстуженный, идущий вразнос мир, опустошенный и несчастный человек. Уэльбек, конечно, — закоренелый пессимист; но не мизантроп. Отпевая цивилизацию Запада, он, как ни странно, по-своему любит людей. Или, может быть, правильнее сказать, сострадает им. Этакий «пострелигиозный» гуманист, со слезой в уголке глаза. Читая роман, это как-то чувствуешь, а потому вдруг однажды отвечаешь писателю взаимностью. И его одинокие, неприкаянные страдающие герои, Мишель и Валери, не только заняты химерическим коммерческим проектом, но и пытаются любить. В отличие от «Элементарных частиц», «Платформа» вызвала однозначно благожелательные отзывы в России. Удивляться этому или нет?
Эмиль Мишель Чоран. После конца истории. Перевод с французского Бориса Дубина, Натальи Мавлевич, Анастасии Старостиной. СПб., «Symposium», 2002, 544 стр.
Парижский отшельник Чоран тоже был пессимистом, отчаянным и закоренелым. Но к тому ж он еще и ярый мизантроп, который не верит не только в настоящего сегодняшнего человека («это разноплеменное скопище отбросов, осколки со всех частей света, блевотина вселенной» — вот среди кого приходится ему жить), но и в ницшевского завтрашнего Сверхчеловека. Этот мрачновато-величественный остроумец-гностик умел оформить свое перманентное отчаяние в кинжальные афоризмы, по-своему скрестив французскую традицию с Ницше. Афоризм — жанр, который не предполагает никакого продолжения, никакого развития, как не имеет перспективы развития остановившийся взгляд Чорана на мир, его духовный столбняк. Книга Чорана внеисторична и безблагодатна. В клоаке века, на стогнах мирового града Чоран — эмигрант из Румынии, о величии которой мечтал в своей глупой юности, — предается унылому богоборчеству. Не нравится ему Бог. Чоран подозревает, что Бог зол и мстителен. Иначе откуда столько страданий? Почему и зачем проклят человек? Этого Чоран не понимает, фокусируя свое внимание на факте смерти. Только в смерти есть еще, по Чорану, толика смысла. Но и этот смысл лишен трагизма. Чоран ведь не отчаялся даже, он уже впал в равнодушную уксусную оцепенелость. «Приобрести весь мир, потерять душу? Я поступил лучше: потерял и то, и другое». В книге нет полета, нет горних миров. Постепенно читая, начинаешь ощущать стеснение, удушье даже. Какую-то отраву испаряют эти листы. «Ад, — пишет Чоран, — это немыслимость молитвы». Книга как ловушка, как кусочек ада! Каково?.. Подобно Уэльбеку, Чоран дважды эмигрант. Он покинул не только родину. Сын православного священника эмигрирует из христианско-гуманистической цивилизации Запада. Куда? В том-то и дело, что деваться ему особо некуда. Разве что в безрадостные околобуддийские дебри. Да и оборвать пуповину, связывающую с миром Запада, окончательно не удается. Нет в вызове Чорана ницшеанского неистовства. Вот и апеллирует он то к скептику Пиррону, то к стоику Марку Аврелию, а то и к пророку Мани. Перманентное переживание бытия как несчастья означает, что Чоран так и не смог оторваться от христианского сакрума — «распятый без веры». Его сосредоточенная тоска — это наиболее убедительное выражение радикального исхода и наиболее явственный знак отсутствия иных обетований, тупика, в который упирается маршрут постхристианина. «Хотя я и кляну весь белый свет, но все же привязан к нему, судя по этим приступам тоски, напоминающим симптомы бытия».