Новый Мир Новый Мир - Новый Мир ( № 8 2010)
Совсем другое дело — стихотворение «Рослый стрелок, осторожный охотник…» (1928). Тут ситуация намного более темная. Может быть, даже она нарочно затемнена, чтобы тот, кому не надо, не понял. Но вот психологический парадокс: чем зашифрованней эта речь, тем глубже и безоглядней ее откровенность.
Рослый стрелок, осторожный охотник,
Призрак с ружьем на разливе души!
Не добирай меня сотым до сотни,
Чувству на корм по частям не кроши.
Дай мне подняться над смертью позорной.
С ночи одень меня в тальник и лед.
Утром спугни с мочежины озерной.
Целься, все кончено! Бей меня влет.
За высоту ж этой звонкой разлуки,
О, пренебрегнутые мои,
Благодарю и целую вас, руки
Родины, робости, дружбы, семьи.
«Рослый стрелок…» обычно воспринимается в контексте своего времени, периода ликвидации нэпа и усиления репрессий в стране. В январе 1928 года «за контрреволюционную деятельность» был выслан (сперва в Алма-Ату, потом в Турцию) Лев Троцкий. 15 мая в Москве начался Шахтинский процесс, по которому во «вредительстве» обвинялись десятки инженеров и старых специалистов; одиннадцать человек были приговорены к расстрелу. «Террор возобновился», — писал Пастернак своей двоюродной сестре Ольге Фрейденберг в мае, добавляя и подчеркивая, что возобновился он без следа «тех нравственных оснований или оправданий, что были в эпоху военного коммунизма», и осуществляющие его — «давно уже и далеко не те пуританские святые, что выступали в свое время ангелами карающего правосудья» [12] .
В письме Л. Н. Ломоносовой 15 июня 1928 года мы находим прямые отзвуки «Рослого стрелка…», от позора смерти до целования рук. Речь идет о мучительных мыслях, нападающих на поэта в одиночестве, о каком-то сумбурном, сумасшедшем «самоанализе», не дающем покоя: «Этот распад, этот от здоровья неотличимый бред, дает отдаленное понятье о грязи и позоре, заключающихся в смерти, не смерти вообще, не в моей для Вас, а в моей без меня. Стараешься держаться на достойной высоте над этим переполохом горячих и щемящих частностей. Начинаешь думать, что прежде, да и всю жизнь, тебя поддерживали на ней друзья, родительская семья, потом твоя собственная, т. е. всегда чьи-то другие руки, которые следовало целовать по тому аду, от которого они тебя спасали, и которые не всегда ценил, как они того заслуживали» (VIII, 225) .
И наконец 29 июня 1928 года он посылает Марине Цветаевой уже почти готовое стихотворение (за исключением восьмой недоделанной строки). Стихам предшествовало вступление: «На днях я думал о смерти, и конечно твое „Знаю, умру на заре” неотступно звучало, я был близок к слезам. С твоих тех слов, в том тоне, я записал, в духе того, что говорю сейчас» (VIII, 239) .
Речь идет о стихотворении, вошедшем в книгу Цветаевой «Версты» (1921):
Знаю, умру на заре! На которой из двух,
Вместе с которой из двух — не решить по заказу!
Ах, если б можно, чтоб дважды мой факел потух!
Чтоб на вечерней заре и на утренней сразу!
Пляшущим шагом прошла по земле! — Неба дочь!
С полным передником роз! — Ни ростка не наруша!
Знаю, умру на заре! — Ястребиную ночь
Бог не пошлет по мою лебединую душу!
Нежной рукой отведя нецелованный крест,
В щедрое небо рванусь за последним приветом.
Прорезь зари — и ответной улыбки прорез...
— Я и в предсмертной икоте останусь поэтом!
Сразу хочется усомниться, что стихи Пастернака написаны в том же тоне. Ему, может быть, так могло показаться; но мы видим другое — колоссальную разницу между романтическим отношением к своей смерти у Цветаевой и нарочито сниженным у Пастернака. Цветаева пишет: «...чтобы дважды мой факел потух!» — что в первом лице звучит несколько пародийно («Какой светильник разума угас!»), ей мало пурпурных стягов одной зари, утренней или вечерней, ей нужно, чтобы обе одновременно отдали траурную честь ее уходу. Смерть Пастернака, наоборот, обставлена сугубо прозаично, и не «лебединая душа» гибнет в «ястребиную ночь», а какая-то заурядная утка или, скажем, бекас, взлетающий с «мочажины озерной». Если угодно, можно увидеть пародийность и в том, и в другом стихотворении, только у Цветаевой причина в излишнем пафосе, а у Пастернака, наоборот, в снижении тона.
Именно об этой новой для него простоте, об отказе от позы пишет Пастернак в предшествующем стихам абзаце, пытаясь объяснить эти перемены несогласьем с духом эпохи — в своем обычном эзоповском стиле и смущенном тоне: «Как-никак, внутреннее несогласье, мешавшее разделять общие радости, затем позитивистический воздух, разлитый кругом, должны были рано или поздно сказаться. Они загнали в угол, привели к тишине и простоте. Я рад, что они сделали невозможной позу; пока я был поэтом, „похожим на поэта”, я не стоил нынешнего своего мизинца. Но может быть в стремленьи к отчетливости я забыл меру и высох, как на то (в себе) жаловалась и ты. Но я не боюсь. Мне что-то открывается. Лишь бы лавина несправедливостей меня не опередила» (VIII, 238) .
«Лавина несправедливостей» — это, несомненно, то самое, о чем он с тревогой писал Ольге Фрейденберг в мае. Все, казалось бы, говорит за то, что «Рослый стрелок…» — стихи о государственном терроре и страхе гибели во время террора [13] . К такому пониманию склоняет и сравнение с другим загадочным стихотворением того же периода — «История», — опубликованным в «Новом мире» в 1928 году и не включавшимся ни в одну прижизненную книгу Пастернака. Там грозным вершителем истории выступает лесник на деревяшке (ассоциация с одноногим пиратом Сильвером?), краснолицый страж порядка. В лесу творится какая-то пугающая борьба закона с беззаконием; в частности, там «стреляют дичь и ловят браконьеров» [14] .
Приходит на память и стихотворение Н. Заболоцкого «Ночной сад»(1936), где тоже появляется фигура грозного охотника:
Железный Август в длинных сапогах
Стоял вдали с большой тарелкой дичи.
И выстрелы гремели на лугах,
И в воздухе мелькали тельца птичьи.
Критики отмечали скрытую за барочным образом аллюзию: железный Август — Август Цезарь — Сталин. Таким образом выходит, что Заболоцкий в 1936 году развивает образ Пастернака 1928 года; опять подтверждение нашей первой и самой естественной интерпретации. «Рослый стрелок…», правда, немного странный образ для сталинского террора — тиран, как известно, ростом не вышел; впрочем, в стихах всякое бывает.
Однако при наличии всех этих параллелей и аллюзий возникает вопрос: почему отношение поэта к возможной гибели столь амбивалентно? В первой строфе — не стреляй («Не добирай меня сотым до сотни»), во второй строфе, наоборот, стреляй («Бей меня влет!»). Вообще, что значит эта серия противоречивых заклинаний по отношению к бездушному убийце: «Не добирай меня сотым до сотни… чувству на корм по частям не кроши… дай мне подняться… целься… бей меня влет»? Не слишком ли задушевное обращение к мрачному пугалу?
И еще одна совершенно загадочная деталь. Охотники, как известно, иногда крошат добычу на корм охотничьим собакам. Что это за собака у «осторожного охотника», которую Пастернак называет «чувством»? Каким чувством? Вообще говоря, «собака» с «чувством» плохо вяжется. Если только это не чувство любви и если это не «собаки озверевшей страсти» (Маяковский). Так кто же тогда охотник?
Обратим внимание, что у Пастернака, в отличие от Заболоцкого, речь идет не об осенней охоте (Август), а о весенней; действие происходит «на разливе души», значит, весной, в мае, в половодье. «Разлив души» — это половодье чувств, то есть, как я понимаю, творчество или любовь.
II
Мне кажется, мы ближе подойдем к сокровенному смыслу стихотворения, если рассмотрим его с другой стороны и в образе «осторожного охотника» увидим не страшного Молоха террора, а бога любви, жестокого лучника Амура, если взглянем на стихотворение не с точки зрения «поэт — тиран», а с точки зрения другой оппозиции — «поэт — женщина». Образ Амура-охотника, кстати говоря, вполне традиционен в европейской поэзии, в том числе и в русской [15] .