Новый Мир Новый Мир - Новый Мир ( № 8 2010)
А он и вправду всеми своими письмами молит о любви — но не «какой угодно». Снова вспоминается сонет Китса, его начало:
Пощады! Милосердия! Любви!
Любви прошу — не милостыни скудной —
Но милосердной, искренней любви —
Открытой, безраздельной, безрассудной!
(Джон Китс. «К Фанни»)
Он зовет ее — но его пугает ее «образ мстительницы, карательницы, суровой неумолимой госпожи» (VII, 762) . «Неумолимая госпожа» — но ведь это название баллады Китса« st1:personname productid="La Belle Dame" La Belle Dame /st1:personname Sans Merci», в которой он запечатлел образ любви-губительницы, лишающей человека будущего, высасывающей из него жизнь:
Зачем, о рыцарь, бродишь ты,
Печален, бледен, одинок?
Поник тростник, не слышно птиц,
И поздний лист поблек [18] .
Снова и снова, словно сражаясь с неким наваждением, он пишет ей письма — пишет с прежней нежностью и заботой и вместе с тем категорически отвергая ее претензии и условия. Снова и снова объясняет, как ужасна совместная жизнь, построенная на статьях контракта: «Ты меня прощаешь, ты меня готова любить, если, если, если…» Он обращается к ней как бы поверх нее самой, «искаженной», все эгоистичное и мелкое относя к проискам ее «самолюбивого двойника». Читая подряд эти письма, думаешь: сколько же душевных сил истрачено, какую же гору он своротил, пробиваясь к ней! А ведь, по его же свидетельству, каждое письмо тем летом сопровождалось не менее чем пятью другими, уничтоженными (VII, 760) .
«Дорогая Гулюшка Женя!
Я хочу, чтоб тебе было хорошо. Я думаю о тебе и никогда не перестану. Отбрось все и будь совершенно откровенна со мной. Не бойся меня обидеть. Я все пойму. Если тебе чего-нибудь жалко, скажи мне об этом по-человечески. Ни во что не драпируйся, ничего не скрывай, я не злоупотреблю твоей прямотой. Мне трудно с тобой. Я никогда не уверен, что та, выпады которой в мою сторону так нестерпимы и неуместны — ты, а не судорога твоей самозащиты от призраков, не маска, не ложная гордость.
Я не мог принять твоего письма и жизни, в нем предложенной, потому что по-прежнему ты переоцениваешь свой возраст, свои силы и свои знанья и требуешь от меня подчиненья себе, властной, вспыльчивой, ревниво-подозрительной и нетерпимой , в то время как это и есть единственная помеха нашему счастью, потому что в остальном мы — родные, и чем ты больше будешь развиваться и расти, тем, — увидишь, — больше тебя будет приближать ко мне твоя собственная судьба (творческий опыт, постепенное освобожденье)» (VII, 765) .
И он умоляет ее саму «побороть то в себе, на борьбу с чем уходили мои лучшие силы»… Был ли он во всем прав, а она во всем виновата? Не требовал ли он слишком многого? Представлял ли по-настоящему, какой невыносимо острой может быть ревность у такого молодого, да к тому же неуверенного в себе человека, как его Женя? Были ли у него какие-то, хоть призрачные, шансы обрести мир в союзе с Мариной Цветаевой? Нет, конечно; и не о том речь. А о глубине душевных пластов, вырезаемых, выворачиваемых лемехом любви. О стихийной жестокости бьющихся друг о друга сердец. О том, что он сам выразил в одном из писем: «Я боюсь в жизни не горя, а путаницы и хаоса — бесформенного страданья» (VII, 715) .
Мир наступил неожиданно, к концу лета. То ли силы отталкивания кончились, то ли какой-то космический цикл завершился.
III
Может показаться, что наше пространное отступление о событиях 1926 года не идет к делу, раз мы говорим о стихах, написанных в 1928-м. Однако значение этого кризиса значительно шире и глубже непосредственно охватываемого им периода. В словах Пастернака о том, «на борьбу с чем уходили мои лучшие силы», возможно, следует искать спрятанный смысл строки: «Чувству на корм по частям не кроши». Мы не утверждаем, что такое напряжение нервов и душевных сил, которое пережил поэт в 1926 году, однозначно вредно для творчества (хотя не верится, что лирический упадок Пастернака во второй половине 1920-х годов вызван одними лишь политическими причинами и «духом времени»). Мощное половодье затопляет, смывает и разрушает построенное, но оно же делает почву плодородной для будущего посева.
Во всех перипетиях судьбы у Пастернака был один компас, одно основное мерило мыслей и поступков — чувство высоты. Умение возвыситься над любыми обстоятельствами жизни — не только свойство его поэзии, оно в каждой черте его биографии, в каждой строке писем.
«Рослый стрелок…», по существу, молитва. Только начинается она как молитва о спасении и на ходу перестраивается в моление о высоте . В этом — первая важная пуанта композиции, и в этом — объяснение противоречия «стреляй — не стреляй».
Вторая строфа прямо начинается с мольбы: «Дай мне подняться над смертью позорной». Почему смерть позорна? Потому ли, что смерть от руки государства связана с гражданским позором? Или потому, что смерть из-за женщины позорна? И то и другое объяснение слишком куце. Смерть позорна, потому что поэт рожден для бессмертия. Это тема ранних тезисов Пастернака «Символизм и бессмертие» (1913), это тема Горация:
Взнесусь на крыльях мощных, невиданных,
Певец двуликий, в выси эфирные,
С землей расставшись, с городами,
Недосягаемый для злословья [19] .
Но и самая высота у Пастернака неоднозначна, она не только торжество, но и одиночество — одиночество разлуки. В связи с этим интересно первое реальное переживание высоты Пастернаком — его первый полет на самолете над Ходынским полем, подробный отчет о котором он отправил М. Цветаевой осенью 1927 года: «Сегодня я впервые подымался с Женей, одним знакомым и простой солдаткой, — женой коменданта аэродрома. <…> Уже сейчас, по прошествии 6-ти часов, мне эти сорок минут представляются сном. Восстанавляю, во всей реалистической точности. <…> Ну вот. Разбегаешься по земле и не замечаешь, как от нее отделяешься. Через мгновенье (два-три раза чуть-чуть успело упасть и подняться сердце) вся метаморфоза уже позади, ты не заметил, как совершилось преображенье. На свете существует лишь: 1) твое безмолвно-оглушительное одиночество, громогласно-бессловесно любящее, поклоняющееся расстояниям и высоте…» (VIII, 102) .
Прервем цитату. Далее следуют еще две страницы попыток передать ощущение полета, «хаос сближений», сравнений и метафор… И в самом конце, после сравнения с музыкой, снова: «Это — тысячеметровая высота неразделенного одиночества» (VIII, 104) .
Оттуда, сверху, поэт смотрит на оставшееся внизу. Его взгляд обнимает всё сразу — вот это маленькое, это единственное; и чувство, охватывающее его в этот миг, — неожиданная безграничная нежность. Вот как это выражено в обычной пастернаковской целомудренно-отстраненной манере: «Этот неописуемый образ, разостлавшийся внизу, есть сумрак неизбежного, при таком одиночестве, единства и нежность неизбежного, при такой высоте, обобщенья ».
Поразительно, что это чувство нежности к оставляемой земле он уже пережил годом раньше, — слушая музыку. Сейчас мы процитируем еще одно письмо Пастернака Цветаевой, настолько важное для понимания «Рослого стрелка…», что все это стихотворение — или, по крайней мере, его последняя важнейшая строфа — кажется переложением с языка музыки на язык поэзии. Речь идет о музыке Скрябина, о его, как запомнилось Пастернаку, си-минорной фантазии: «И вот было место в этом удивительном сочинении, где сменявшие друг друга, теснившиеся и наслаивавшиеся нарастанья, неся на себе все большее и большее аккордовое бремя, вдруг, на ужасной гармонической высоте смягчились, расплылись, задержались и, словно смерявши до самого дна достигнутую высоту, и как бы оглянувшись назад (курсив мой. — Г. К. ), на мелодию, как оглядываются на прошлое, внезапно, покорившись влеченью накопленных звуков, оторвались и пошли расти дальше.
<…>Тут были Вы. Тут было мое отношенье к Вам, которое Вас не удовлетворяет и оставляет в недоумении. Тут было одно из начал таланта и то опять-таки, которое мне кажется всеобъемлющим и предельным. То, которое, выгоняя в высоту индивидуальность и тем неся ее прочь от человека, делает это во имя перспективы, для того, чтобы озираться на него, стоящего позади, в кругозоре, все более и более насыщающемся соками времени, смысла и жалости» (VII, 602) .
Здесь, на наш взгляд, заключена вторая, главнейшая пуанта стихотворения Пастернака — оглядка с пронизанной стратосферным холодом высоты на теплое, страдающее, человеческое. Это именно то, что «не удовлетворяло и оставляло в недоумении» Цветаеву, да и не только ее одну. Это жалость в одном ряду с временем и смыслом. Так же, как в стихотворении робость — рядом с родиной и дружбой.