Александр Кабаков - Очень сильный пол (сборник)
Тут мать наконец сообразила:
– Так ты посмел еще и залезть в дачу?! Боже мой!..
Отпираться было невозможно.
– Я не оставил следов, – сказал Мишка, умолчав про сыр. – А ты уверена, что она… ну, эта Женя… уже не получит письмо?
Мать отвернулась к стене, Мишке показалось – плачет. Но в голосе слез слышно не было:
– Не знаю… Может, и получит… Может, ее не возьмут сразу.
– Если она успеет узнать, что Валентин не виноват, это будет важно для нее, – сказал Мишка.
Мать кивнула:
– Ты прав. Ты стал уже почти взрослым.
По дороге к почтовому ящику, висевшему на стене магазина, Мишка размышлял о том, что сказала мать, и не мог понять, почему мать назвала его взрослым за эту игру в Майка Кристи. Теперь уже и ему самому вся затея казалась довольно глупой и опасной.
Потом они ели сильно перестоявшиеся щи, потом мать мыла тарелки, а Мишка в сотый раз перечитывал опись вещей, подброшенных капитаном Немо колонистам.
Когда утром по дороге в школу Мишка проходил мимо дачи, он видел по-прежнему полуоткрытое окно на втором этаже. В окно летел снег.
Мимо посольства, на котором по поводу какого-то праздника был вывешен огромный красный флаг с кривым крестом в черном круге, почтальон всегда проходил быстро – и милиционер косился на сумку, и самому почему-то бывало не по себе. Иногда дорогу ему преграждала выезжающая огромная машина, милиционер делал левой рукой предупреждающий жест перед почтальоном – погоди, мол, – правую же ловко вскидывал к шлему, отдавая честь сидящему глубоко на заднем сиденье человеку в серой шляпе, со стеклышком, мерцающим под правой бровью… Сегодня же милиционеров было двое, машина выехала сначала одна, потом другая, и во второй почтальон разглядел какого-то странного: с кривоватой челюстью, с глубоко запавшими глазами. Второй милиционер, незнакомый, подтолкнул зазевавшегося письмоносца, чтобы тот не задерживался, а тем более не присматривался… Настроение у служащего вовсе испортилось, а тут еще и в первом же доме, в который он сунулся со своей сумкой, ждала неприятная, всякий раз пугающая новость. Только он примерился сунуть конверт, надписанный прямым и крупным детским почерком, в ящик на двери правой квартиры второго этажа, как заметил проклятую бумажку с печатью, веревочки, будь они трижды неладны, от косяка под бумажку, и даже показалось ему, что запах какой-то особый пошел от квартиры – какой-то такой душок, как от всех этих, опечатанных, к которым время от времени, да чуть ли не каждый день, приводила его чертова служба… Почтальон воровато оглянулся, мелко изорвал конверт, а обрывки сунул в карман – потом в канализацию спустить. Может, какому-нибудь мальчишке или девочке недоставка на пользу будет…
А Вовка-вошка молчал как убитый, до самых каникул, а после каникул еще много всякого было, и Мишка сам почти забыл о даче и черных легковухах.
В сорок третьем же Вовку-вошку и вправду убили. Где-то на Украине, о чем Мишка, конечно, не узнал никогда, хотя и сам в это же время где-то в тех краях налетел на второе проникающее в бедро…
Тем все и кончилось. Да, вот еще что: дача сгорела – совсем недавно, в начале семидесятых.
Линда с хлопками
За соседним столиком зазвенело стекло, Кристапович обернулся. По скатерти плыло рыжее коньячное пятно, погасшая настольная лампа лежала на боку, а рядом с ней таким же недвижимым предметом лежала голова, которую он узнал сразу же – будто не было десяти с лишним лет, и войны, и прочего всего, и будто не была эта голова наполовину седой, и не врезался в налившуюся пьяной кровью шею воротник дряхлого уже офицерского кителя, и будто не шумело вокруг знаменитое кафе, не подсаживались в углу к поэту с дьявольским профилем прихлебатели – кто теша душу, кто, наоборот, выпить задарма… Михаил встал, отогнал возникшее – школу в снегу, училку, нудным своим Базаровым усыпившую некрепкого на впечатления хозяйского сына, – и потащил Кольку вон, на слякотную улицу Горького, под гудки «побед», высаживавших на славном углу центровых ребят в полупальто с цигейковыми шалями и со сверкающими бриолином коками на непокрытых головах. Запихнул пьяного, разъезжающегося драными хромачами по грязи, в просторное и пыльное нутро «адмирала», вернулся расплатиться – и уже через полчаса гнал машину по едва видимому шоссе, наугад, туда, где жили они когда-то не так чтобы очень плохо, да очень горько…
Николай, конечно, проснулся в пять, стонал, тыкался по избе за водой, зажег десятилинейку, едва не разгрохав стекло, долго сидел за столом, отчаянно скребя белый волос под несвежей байковой рубахой-гейшей, дико пялился на Михаила. Разговор пошел только часа через полтора, когда удалось добыть в сельпо мутноватую «красную головку», – Кристапович с привычным удивлением смотрел, как похмеляются, его к этому никакой ректификат не привел, пока выдерживал что и сколько угодно без последствий.
– Встретились, – крутнул головой Колька, нетвердо поставил на столешницу стакан, отгрыз кусок от изогнувшейся черной корки, закурил, старательно жуя мундштук «казбечины». – Встретились, мать его в кожух…
Кристапович молча слушал, о себе рассказал коротко и снова слушал, курил Колькины папиросы – свои забыл в кафе, потом снова пошли в магазин – курево кончилось, да и водка тоже. Взяли того и другого, напугав старуху продавщицу в довоенной милицейской шинели зелеными с недосыпу и перепою рожами, вернулись и снова разговаривали – часов до трех дня, до хрипа. Уже почти засыпая, Михаил сказал:
– А я продавщицу узнал, Колька. Это ж нашего мильтона Криворотова жена, правильно?
– Точно! – изумился Колька. – Ну у тебя память! Ну, бля, мыслитель с Бейкер-стрит!.. Только не жена, вдова. Помер мильтон наш, взяли его перед самой войной, в мае, чего-то насчет немцев неуважительно звезданул, его и взяли, а он тут же в районе под следствием и помер… Дружки у него там оставались, следователи, наверное, дали в камеру-то наган – помереть…
Он поматерился еще минут с пятнадцать, допил бутылку и тяжело захрапел, привалившись к щелястой, с вываливающейся паклей бревенчатой стене, по которой тенями носились крупные черные тараканы. И, глядя на них, совсем других, чем городские рыжие, задремал и Кристапович. Сон его был обычным, к какому он уже давно привык, – ни на минуту не переставал во сне соображать, прикидывать, обдумывать – так спал все время на войне, может, благодаря такому сну и выжил, да и за последние годы работать во сне головой не отучился. К собственному удивлению, просыпался – если больше четырех часов подряд удавалось рвануть – вполне выспавшимся.
Сейчас было над чем подумать. К вечеру встречи с Колькой в жизни Михаила Кристаповича набралось предостаточно проблем. Капитан в запасе Кристапович, образование полное среднее, Красная Звезда и семь медалей, полковая разведка, последние три года работал по снабжению на стройке, что дурным сном росла на Смоленке. Зэки таскали отборный кирпич, пленные месили раствор под дурацкую свою петушиную песню, а он сидел в фанерной хилой конторке, крутил телефон, ругался с автобазой и цемзаводом и все яснее понимал, что так и всю жизнь просидеть можно, если не случится чего-нибудь такого, чего и случиться не может. И пройдет она, единственная жизнь, в этой или другой такой же будке, и все.
Имущества у него имелось: автомобиль «опель-адмирал», вывезенный по большой удаче из логова зверя – попал Мишкин дивизион прямо на отгрузочную площадку завода, где стояли три такие новенькие машины, и Мишка до сих пор удивлялся, как он тогда все хитро обделал; кожаное пальто, доставшееся от одного летуна, осваивавшего в свое время «аэрокобру», а освоившего в результате «голубой Дунай» у Марьинского мосторга; неплохой еще синий в полоску костюм из кенигсбергского разбитого конфекциона, поднятый с усыпанной мелким стеклом мостовой; в мелкую бордовую полоску костюм, не хуже, чем у Джонни Вейсмюллера; да отличнейший «айвор-кадет», «бульдожка», милая короткоствольная штуковина, неведомыми путями попавшая в комод той спальни в прелестном профессорском домике, недалеко от лейпцигского гестапо, а теперь лежащая под левым передним сиденьем машины, завернутая в промасленную зимнюю портянку.
Жилья же не было совершенно, летом ночевал в фанерном своем кабинете, зимой у дальней-предальней родни – тетки не то четверо-, не то пятиюродной, ровесницы по годам, по занятиям же – певицы в «Колизее». Тетку звали Ниной, о своих отношениях с нею он старался не думать вовсе – хотя воюя, а еще больше после войны, навидался всякого… Условие она поставила прямо на вторую ночь. «Ну, ты что, так и будешь там матрац ковырять? Если да, то метись отсюда, родственник, сию же минуту, понял? Я не могу так заснуть, а водить начну – тебе же хуже будет». Ну а с другой стороны – не очень он и сопротивлялся, так было проще, а предрассудки забывались все бесповоротнее в той долгожданной, но такой непредполагаемой жизни, что наступила после демобилизации. Милиция не беспокоила, довольствуясь пропиской в каком-то общежитии – бараке за Тайнинкой, где он и не был никогда. Ел чаще всего либо в пивной на Тверском, рядом с Пушкиным, либо в том самом кафе – вокруг были люди, они говорили вроде бы об интересном для него, но уже через пять минут такого случайного подслушивания или случайной даже беседы ему становилось невообразимо скучно и одновременно смешно – будто с пай-мальчиком, послушным маменькиным сынком поговорил. А ведь и сам мог быть как какой-нибудь из этих, в наваченных пестрых пиджаках-букле и полуботинках на «тракторах» – кабы не война, не бездомье, не отец, не вся эта его проклятая, уродская жизнь…