Виктор Лихачев - Единственный крест
— Мишек не покажут: они же людей видеть не должны.
— Совсем забыла! Но ведь ей там будет интересно?
— Не сомневайся. Поедем в следующие выходные.
— Знаешь, — неожиданно засмущалась Толстикова, — я почему-то с детства мечтала жить в собственном доме в лесу, у озера или реки.
— Чудесная мечта, только отчего ты говоришь — «почему-то»?
— Не знаю. Мое детство прошло в двухкомнатной «хрущевке», затем общежитие — пять лет четверо в одной комнате. Когда с Мишей поженились — тоже по разным углам мыкались, пока на ноги не встали.
— Понимаю…
— Думали, еще лет пять — и будет у нас все. Только никто нам этих пяти лет не дал…
— Недавно в молитвенном правиле нашел удивительные слова: «Владыко Человеколюбче, неужели мне одр сей гроб будет или еще окоянную мою душу просветиши днем?»
— Ты молишься? — удивилась Лиза.
— Да… нет. Так, просматриваю перед сном, — пришла пора смутиться Асинкриту.
И они продолжали говорить. И опять доливался чайник. И тихо стучали ходики.
Глава двадцать седьмая.
Четыре строчки, оставшиеся от жизни.
И уже не скажешь кто первый, — да и важно ли это? — рассказал о своих снах. И мужчина и женщина понимали, что передать свои видения другому славами трудно, даже невозможно. Но в самой этой передаче был некий сакральный смысл. Так одинокий малыш, не имеющий друзей, живущий без родительской ласки показывает свое сокровище — какую-нибудь позолоченную пуговицу или сломанную стеклянную брошь взрослому, который неожиданно проявит к маленькому человечку теплоту и участие. И затеплиться в глазах у малыша благодарный огонек, и скажет он тихо, чуть слышно: «А хочешь, я тебе покажу… Только ты никому не говори…» Так и Толстикова с Сидориным, повстречавшиеся два одиночества, спешили «разжать кулачки» и показать свое «сокровище»…
— Вот такие мои дела, — вздохнул Сидорин. — И думал я, что никогда этот кошмар не кончится.
— Может, нужно в церкви отчитку сделать? Есть священники, отец Герман, например, он…
— Лиза, — мягко перебил Толстикову Асинкрит, — чтобы сделать в церкви отчитку, надо сначала придти в церковь.
— А мне показалось…
— Нет, не показалось, но я сделал всего пару шагов и, похоже, остановился. Ладно, о чем я говорил? Склеротик старый, забыл.
— О том, что кошмар этот никогда не кончится…
— Точно. Но он закончился. Совершенно неожиданно. Я даже число запомнил — в ночь с 22 на 23 мая, после того как в одном месте я случайно набрел на часовенку Николая Угодника.
— Случайно набрел в часовенку Николая Угодника в его день7 Ты веришь в такую случайность?
— Разумеется, нет.
— И кошмары прекратились?
— Те, звериные — да.
— Начались другие, человеческие?
— Нет, не то. Сейчас, постараюсь объяснить. Я стал видеть сны… Опять не то.
— Асинкрит, все видят сны.
— Конечно. Но большая их часть легко забываются, стоит нам только открыть глаза. Другие остаются — как у тебя — обрывками фраз, смутными образами. И все это — едва уловимое, зыбкое, словно утренний туман. У меня же все другое. Все плотное, осязаемое, даже какое-то материальное. Очень долгие сны. Я могу проснуться ночью, думая, что сейчас уже утро. Ан нет, только половина второго ночи. Засыпаю вновь…
— И сон продолжается?
— На том самом месте, где он был прерван.
— Послушай, Асинкрит, а вдруг ты видишь то, что было с тобой в те три года, до аварии.
— Исключено. Давай я тебе для примера расскажу сон, что видел несколько дней назад, а досматривал две последующие ночи.
— Так тоже бывает?
Сидорин кивнул и начал рассказывать свой сон.
— Я вижу семью. Большую, крестьянскую. Судя по одежде, виду дома — на дворе рубеж двадцатых тридцатых годов двадцатого века…
— Ты пришел к ним в гости?
— В том-то и дело, что я не пойму, кто я им и что у них делаю. Самое удачное и близкое по смыслу — невидимка. Я будто человек-невидимка. Все вижу, все слышу, а на меня никто не обращает внимания. И даже больше. Едут эти люди в телеге, куда-то переселяются. Молча едут, а я знаю, о чем думает каждый из них.
— Их раскулачили? — Лиза было явно заинтересована.
— Похоже на то. Они где-то нашли себе кров, но дело не в этом. Таких историй, таких судеб множество. Кто эти люди? Почему я сопровождаю их не только, когда они переселяются, но и словно живу с ними? Вот сын их вырос. Хороший парень, за девушкой ухаживает.
— И ты уже проживаешь жизнь с ним?
— Очень хорошо сказала, Лиза. Проживаю жизнь с ним. Доходит до смешного: парень с девушкой лежат на постели… Не улыбайся, пожалуйста, культурно лежат, одетые… Прибегает мать девушки и говорит, даже кричит: «Если Катьку мою испортишь, век тебе этого не прощу». Парень оправдывается, не испорчу, мол, люблю я Катьку.
— А ты в это время…
— То ли парнем стал, то ли где-то близко совсем… и вот они женятся, у них рождается сын. Жить молодые уезжают в город, в котором я однажды кажется, был — это совсем рядом с моей родиной. Обычный шахтерский городок, когда шахты начали вырабатываться, туда химия пришла.
— А название города…
— Без понятия… Но я продолжу. Когда их в бараке поселили, однажды отмечали они с друзьями какой-то праздник, вышли на улицу сфотографироваться. Щелк! — а в моем мозгу словно отпечаток — старая баня, сараи, голубятня и этот барак. Такая четкая картинка — удивительно… Вот так они и жили. Работали много и честно. Парень тайком от всех стихи писал. Ребенок рос. Они, не поверишь, в конце «третьей серии» мне близкими стали, а когда мальчик умер…
— Умер?
— Да. Я видел только, как он лежит на постели. Вокруг пузырьки с какими-то лекарствами, мальчик светлый такой, тихий. И вдруг комната наполнилась ярким светом, таким ярким, что смотреть было больно. И я смотрю на этот свет и понимаю, что родители его не видят. Они плачут, мальчик к ним протягивает руки, а его забирают. Туда, откуда свет. А мне и плакать хочется, потому что жаль родителей, и радостно стало оттого, что мальчика забирают в свет…
Сидорин умолк на секунду, затем горько вздохнул:
— Ну почему я так косноязычен!?
— Не наговаривай на себя, пожалуйста. Ты так все рассказал, что я будто в этой комнате сама побывала.
— Правда?
— Зачем мне врать? А что было дальше?
— Пить тот парень начал. Впрочем, он уже был не парень, а взрослый мужчина. По-прежнему работал на шахте.
— А стихи?
— Записывал кое-что в свою заветную тетрадку, пока однажды не потерял ее.
— Стихи какие-то в памяти остались?