Олег Павлов - Асистолия
Уходит из дома — но цепляется мать, — вспомнила, она вспомнила… Отец водил его один раз в цирк, в цирк! Какой цирк? Что она от него хочет? И сейчас она, конечно, снова заплачет? Теперь, когда вернулась Саша — но от нее как будто что-то скрывают, ничего ей не говорят — цепляется при первой возможности, стала совсем плаксивой, кажется, впадает в детство… Да, ей кажется, что от нее отвернулись, и он отворачивается — ничего не может с собой сделать… Спросила, куда он уходит. Но сын не подпускает к себе так резко, сурово. Даже этот вопрос остается без ответа. Слезы на глазах — значит, обидел… Пересилит себя, что-то скажет… Любые слова — но утешить, ложь, только ложь… Но когда говорит она — ничему не верит, никаким ее словам… Сказала, обещают дождь… Пусть он обязательно возьмет зонт. Он спешит, нет времени. Но еще задержит прямо на пороге телефонный звонок… Волнуется, переживает, что-то не дает покоя — это он, профессор… Но сказать, пожалев, ничего нельзя, только это: “Дядя Сева, знаешь, почему мне всегда было тебя в общем-то жалко? Помнишь, как отец отвесил тебе за что-то подзатыльник на моем дне рождения — а ты смеялся?”. Профессор зарыдал… Как будто для этого. Испугавшись. Зарыдал — и повесил трубку.
Сорванное с какого-то подъезда объявление, где остались только эти буквы — ПРОДАЮ — уносит впереди по асфальту ветер.
Посмотрит на небо.
Увидит над собой небо — силищу, всю в стальных мышцах облаков.
Спустится под землю.
Увидит: беременная женщина на эскалаторе, похожая на ползущую куда-то назад улитку…
Увидит: хромой с палочкой, как будто пританцовывающий, как будто хромота — это даже что-то очень элегантное…
Но ничего не почувствует, ничего не почувствует.
Когда толпы выходят из вагонов и толпы входят — кажется, это толпы зрителей меняются местами каждые несколько минут. Так только на кольцевой линии: круговорот…
Увидел — как будто вагон, в который только что протиснулся, вдруг совершенно опустел — к противоположной неоткрывающейся двери прижалась девушка, обнимая двумя руками макет жилого дома, такой большой… Или нет, конечно же, маленький домик, такой, с покатой крышей, загородный… И куда-то ехала в этой давке — в институт, занималась архитектурой, студентка? Фантом. Мираж. Это хрупкое. Рукотворное. Что не могло бы защитить — а нужно укрывать собой, защищать… И почудилось, вот он — уголок жизни… Возник — но исчез. Просто схлынул на очередной станции поток — и девушка исчезла, а он сам поспешил занять свободное место, потому что они вдруг появились, свободные места… Полупустой вагон… Это место у выхода — где всегда и было спокойней, свободней, потому что не подпирают с двух сторон… Мальчик, подросток… Да, какой-то больной… Пустые глаза…
Возник — но еще минуту назад здесь не стоял.
Так появляются, исчезают, но лишь в метро — люди, лица…
Проскочил — или остался, когда схлынула людская волна. То ли потерянный, то ли загнанный. Одичавший, никому не нужный ребенок. Теперь стоял перед ним, как-то сторонясь, ближе к дверям. Держался за боковой поручень — немытая рука перед глазами, грязный рукав куртки… Так что сразу же подумал: беспризорник.
Нет, он не понимал… Уроды, живущие в стране, где только бездомных детей несколько миллионов, еще хотят быть похожими на людей… Но все эти мысли вдруг оборвались. Этот зверек что-то прятал в рукаве куртки. И он заметил… Он не понимал… Это были ножницы. Но если прятал, если стоял около него, если чего-то ждал, не становясь лицом к дверям, но и не двигаясь, то чего же, чего… Ведь это просто ножницы… Пырнуть — и убежать… Это такая игра… Того, кто сидит у дверей… Если должен успеть выскочить, сбежать… Мысли, мысли… Нет, нет — не думал, видел — так все это произойдет всего через несколько минут… Мог встать — и пересесть, пока еще вагон несло по туннелю… Мог схватить за руку… Но не верил, не верил… Не мог этого понять… Так просто… За что?! И было поздно, было уже поздно… Ничего не мог, ничего не мог… Улыбнулся… Душащий, жгущий, раздирающий… Только закроет глаза. Отец! Услышит этот гул, гул… И что-то ужасное ударит вдруг в спину.
Она не поверит… Только что на ее мобильном телефоне высветилось, что это позвонил муж. Чужой женский голос. Но этого не могло быть, не могло быть… Как долго, как долго, отказываясь понимать, что может не успеть, не успеть — через весь город ехала к нему, к нему… Шла под дождем. Уже у самой больницы. Купила — соки, фрукты. И продавщица в киоске заставила осознать: что все это покупала, что должна заплатить, заплатить… Как заставили осознать охранники в больнице — проговорить до конца все слова, — что ее муж находится в реанимации… Тишина. Пустота. Эти легкие подвижные дверки… Но не смеет войти, потому что нельзя никому, только врачам… Сырость, промокла так, что ощущает кожей, как будто это прикасаются чьи-то пальцы… Чужой мужчина, который что-то объяснял, но почему-то отводил глаза, глаза… И она стояла перед ним, как голая, голая… Нельзя увидеть… Ничего нельзя передать… Должна только ждать, ждать… Но сжалился, спросил, есть ли у нее мобильный телефон… Сказал, наберите этот номер — ждал, достав свой, когда заиграла мелодия… “Сейчас…”. Слышала шаги… Этот гул… Чей-то смех… И вдруг эта песенка… Где-то там… Услышала его голос… Так быстро, быстро… “Алло! Алло!”. И оборвалась связь… Он будет жить, она знает. Все будет хорошо — и надо ехать домой, чтобы ждать, ждать… Вот уже дом. Ждет. Остановились машины. Она переходит через дорогу… Осталось совсем чуть-чуть… Дождь… Пешеходный переход… Замер поток машин, в которых люди… Но так пусто, так пусто… Ни одного человека… Электронное табло светофора отсчитывает секунды… Только эта фигура: коричневый плащ, резиновые боты… Переходит, тащится навстречу… Кажется, согнулась старуха… Но вот мелькнуло под капюшоном опухшее сизое лицо, злые безумные глазки… Улыбалась… И молча, наотмашь ударила, поровнявшись: кулаком по лицу… Эти тяжелые пакеты в руках, они притягивают к земле, не дают упасть… Дошла до конца, лишь тогда остановилась. Обернулась — но уже не увидела никого. Только дождь — и потоки машин. Она не понимала, не понимала… За что? Заплачет, расплачется — там, под дождем — но возьмет себя в руки, заставит себя, вспомнив о нем, о нем… Потому что должна, потому что должна… Или это она, она — сломала ему жизнь, жизнь… Испугается, увидев ее, Алла Иванова, вскрикнет: “Я знала! Я знала!”. Но приведет в чувство — как маленькую, — успокоит, запретив думать об этом, думать об этом… Раздался телефонный звонок… Какое-то агентство недвижимости… Звонок… И ей торжественно объявляют, что ее муж награждается чудо-скидкой… Кружится голова… Голоса, голоса… И всем нужен ее муж, муж… Кажется, это он все устроил, хочет рассмешить — и она смеется, смеется, слыша свой смех, смех… Вот и звонок в дверь, ну, конечно… Сосед, старик. Загадочно молчал, протягивая яблоко. И когда она приняла, онемев, этот дар, ничего не говоря, как будто лишь исполнил поручение, поклонился, отошел.
Вот оно в ее руке: тяжелое, полное жизнью… И не знает, что же с ним делать: не знает, кому и за что…
И что-то еще, что-то еще — только для нее, для нее…
Тогда увидела — белый, почти гибельный мазок.
“Это самолет. Маленький, потому что такое огромное небо”.
“Небо… И что?”.
“В нем люди”.
“Люди?”.
“Люди, много людей, в этом самолете люди”.
И запикает вдруг ее мобильный телефон, и поступит, точно бы скитавшееся где-то долго, сообщение…
САХАЛИНСКИЙ ПРИВЕТ!
КАК ЖИВЁТЕ, ДОРОГИЕ МОИ МОСКВИЧИ?
ВМЕСТО ЭПИЛОГА
“Здравствуй, Миша. Ну вот, я и пишу, придумав этот способ: написать о тебе письмо и отправить его тебе же, по электронной почте, конечно, так что из Москвы до Вены дойдет оно через несколько секунд. Эта скорость не жизни, а времени, объясняет для меня очень многое. Все опустошается, ее впитав, это само безумие. Образ его в твоих картинах — бессмысленные одинаковые столбы небоскребов, когда они, как будто не имея под собой опоры, тычутся и проваливаются в такое же пустое небо… Тихие укромные уголки деревень, замершие лодочки на воде, уплывающие в небеса церквушки — из другого мира, где время остановилось. Но эти два мира и времени, они не соединяются в целое. И возникают пугающие провалы, истерзанное месиво… Твоя живопись очень трагична, потому что в ней нет никакой игры, то есть она, как это ни странно, вовсе не обращается к зрителю, ведь для искусства игра то с массами, то со снобами стала давно чуть ли не единственным способом привлечь к себе интерес. Твое пространство предельно одиноко — и честно. Оно для кого-то одного. Безлюдье — и отсутствие вещей. Твоя живопись, в сущности, почти беспредметна, но что-то очень важное, весомое не позволяет ей опрокинуться в абстракцию, в беспредметность как таковую. Это живое. Это дыхание. Это чувство. В общем, я нахожу вдруг в этом пространстве свое м е с т о, потому что это мне, моей душе, темно или светло, холодно или тепло, свободно или тесно. Может быть, потому, что твой мир — это Дом. Это или одинокий дом, или целое их одиночество, в скоплении себе подобных. Вот дом радости… Вот скорби… Вот любви… Вот, в котором сходишь, наверное, с ума, теряешь память и рассудок… Но кажется, что все они опустели, пустуют… Таким ты видишь одиночество мира: пустующий дом для человеческой души. Это я чувствую — и я тоже — и благодарен тебе, пережив, потому что иначе одиночество уже бы раздавило. И теперь я объяснюсь со всей ясностью. То, что видишь и чувствуешь, приближает к великому страданию человека — оно все великое. Это жестокий и неизбежный час. Но когда-то что-то все же заставит нас страдать. Так откроется мир. Другой он — или наш? Твой — или мой? Но мы уже никогда не избавимся от того, что увидели, пережили… И ничего не в силах изменить, все мы должны это почувствовать, но что же, если не утаенную в каждом из нас любовь? Эту боль в сердце я бы назвал тоской… Тоской по любви. В последнее время повторяю сам себе слова из Писания, но они примиряют с жизнью и успокаивают: если бы вы были от мира сего, то мир бы вас любил.