Дмитрий Быков - Оправдание
Конечно, к идеальному солдату вернулась потом вся память, и что говорить — это было больно, больно. Но ощущение излишности, избыточности всего, чем он жил, — какой-то любви, какой-то семьи, какой-то науки, — не оставляло его. Какая наука, когда с человеком так просто сделать все, что угодно? Положим, любовь к прекрасному, о которой так много говорил в Чистом один ленинградский искусствовед. Именно любовь к прекрасному, утверждал он, позволила ему выжить, выстоять и ничего не сказать. Ему казалось, что, сознаваясь в небывших грехах, он тем самым оскорбит прекрасное, которое до такой степени ему доверялось, что позволяло себя исследовать. Значит, плохо били, сказал тогда Скалдин; в Ленинграде вообще плохо бьют. Надо укреплять кадры. Теперь, он слышал, уже взялись. Поднес спичку к холсту — и все твое прекрасное. Все крем на торте, масло на бутерброде. Величие их страны в том и было, что она научилась отсекать лишнее.
— Но только масло и делает его бутербродом, — поджав губы, заметил искусствовед.
— Хлеб надо жрать, — сказал тогда Скалдин. — Вы думаете, искусство делает вас человеком, любовь делает вас человеком… Червем они вас делают, только и всего. Человек — это то, чего нельзя отнять; вместе с жизнью разве что. Я говорю о советском человеке, понятное дело.
Подъезжая к Москве, бородатый в последний раз наставлял Скалдина в тамбуре:
— Значит, отпиши мне, я вернусь к себе в Чувилкино и буду ждать. Напиши, как пошло, какое теперь твое есть счастье. Помнишь, как не кушать?
— Помню, — улыбнулся Скалдин. Псих был единственным человеком в поезде, который не вызывал у него отвращения, и если вдуматься, не такой уж он был псих.
— И ножками, ножками по снегу чаще. Надо сознательно искать холодное и плохое, не богатству учиться, а бедности. Все у себя отними, и ты будешь господин. Понятно говорю?
— Понятно, — кивнул Скалдин. Сумасшедший говорил дело.
— Вот, — удовлетворенно кивнул Паршек. — А я потому так понятно говорю, что мне сама природа шепчет. Ну, желаю тебе счастья, здоровья хорошего.
— И тебе счастья, здоровья хорошего, — ответил Скалдин и крепко пожал ему руку.
Эта фраза Бог знает почему привязалась к Рогову еще в самолете на Омск, где он читал в «Московских новостях» яростную статью Дворкина. Теперь он никак не мог от нее избавиться.
Скалдин сам не знал хорошенько, зачем едет в Москву. Надо было повидать семью, может, помочь чем-то. Жить с женой он, конечно, теперь вряд ли смог бы: Марусю он помнил слабой, нежной, и сделать из нее человека было практически невозможно — все в ней было человеческое, ничего сверх. Была еще дочка, можно попытаться хоть из нее воспитать человека, настоящего человека без предрассудков, выучить ее ничего не хотеть, чтобы ничего не терять, — но только при условии, что Маруся не будет лезть. Работу ему обещали, он умел теперь многое. Грохотов, которого взяли в Московское управление Октябрьской железной дороги небольшим, но влиятельным начальником (армейскую карьеру, естественно, обрубили уже в сорок пятом), обещал в случае чего содействие. И то сказать, на транспорте много чего следовало подтянуть, — вот вам наглядный пример, опаздываем чуть не на полсуток. Надо будет обратиться, Грохотов вспомнит. Он написал из Москвы одному Скалдину, как только устроился: сжато, конечно, без эмоций, как и должен писать настоящий человек настоящему человеку.
Нет, их не переселили; по крайней мере эта милость была их семьям оказана. Их и не взяли. Один молоденький еврей на полном серьезе уверял, что все семьи взяты, чтобы уж никто не ждал дома. Глупости. Человек — хозяин своих чувств, и если ему надо забыть, что кто-то ждет дома, он забудет без всяких усилий государства. Надо самому себе быть государством, это и значит быть государственником. Еще бы не хватало, чтобы ты стал настоящим солдатом, арестовывать всю твою семью. Нет, его семью, конечно, не тронули. Он попросил Грохотова проверить, и тот проверил: жена работала на ЗИСе, бывшем АМО, Катя училась в школе; прислал и телефон — Г1-16-29. До войны телефона не было.
Заявляться сразу не нужно. Скалдин позвонил из автомата.
Трубку взяла старуха, которой он не помнил (ее вселили в сорок шестом вместо уехавшего к родителям в Куйбышев соседа Зингермана; Зингерман вдруг решил бросить перспективную работу в Музее Революции и поехал на Волгу, якобы собирать материал о революционном движении, а на самом деле просто сбежал, надеясь пересидеть там новые надвигающиеся чистки; Рогов это знал от матери, а Скалдин не знал). Он попросил позвать Марину, ее не было, хорошо, тогда Катю, Катя была.
— Снегурка, — начал он, сердясь на себя за это прозвище, нечего пудрить ребенку мозги нежностями, но надо было произнести пароль, что-то безусловно опознаваемое. — Мама дома?
— Нет, она на работе, — сказал почти Маринин, но еще более нежный, слабый голосок, домашний, как байковый халат.
— А когда она будет?
— Часов в шесть, — испуганно ответила девочка.
— Катька, — желая ее подбодрить, сказал Скалдин. Он машинально отметил, что сердцебиение усилилось совсем чуть-чуть — вот что значит владеть собой. Конечно, страна позаботилась о солдатской жене и ребенке, что же тут удивительного? Это была особая, новая страна, она не бросала своих солдат, и потому ее стоило защищать. Суровая, но любимая страна. — Катька, я тут должен маме кое-что передать. — (Наверняка у них трудности с деньгами, пусть знают, что он приехал не пустой.) — Мы с ней должны увидеться, но я пока не могу к вам прийти. Хочу кое-что сделать. Я сейчас у друга, не могу долго занимать телефон. Скажи маме, что я буду ждать ее сегодня на Почтамте в восемь часов вечера.
Почтамт он придумал давно, еще в Чистом. Хорошее место, лучшее для встречи: много людей, светло, празднично. Все ждут писем, отправляют письма. Он все-таки жалел, что в Чистом не бывает писем, хотя, естественно, умел подавлять подобные импульсы. Встретиться вне дома было необходимо, чтобы сразу избежать неловких ситуаций: вдруг он придет и увидит там другого мужчину, он не просил Грохотова проверять еще и это, человек занятой, для чего же обременять. Да и как проверишь. Надо испытать Марусю, придет ли: если придет, значит, ему можно в дом. Может оказаться, что заявляться сразу еще по каким-либо причинам неудобно; и вообще — удачная разведка есть уже половина боя. Холод — это наша есть жизнь. Вот неотвязная фраза!
— Я все передам, — робко сказала девочка. — А когда… когда можно будет…
— Я скоро приду, — весело уверил ее Скалдин. — Ты как учишься?
— На отлично, — ответила дочь дрожащим голосом.
— Вот и очень хорошо. Ну, до свидания.