Джойс Кэри - Из первых рук
— Вот так-то, — сказал я. — Человек совершает величайшую ошибку, когда начинает взъедаться на правительство. Потому что нет ничего легче.
Как раз в эту минуту кондуктор добрался до нас. Я протянул ему два пенни и сказал:
— Два до Хаммерсмита, пожалуйста... Вот, например, мой зять, Рэнкин...
—До Хаммерсмита? — спросил кондуктор. — Вы сели не на тот автобус.
Пассажиры заулыбались, и я смутился.
— Разве это не одиннадцатый? — сказал я. — Я сам проверил номер.
— Да, одиннадцатый, но мы едем в обратную сторону. Вот так. Очень сожалею, сэр. Вам надо сойти на ближайшей остановке и сесть на автобус на другой стороне улицы.
— Вот незадача! Значит, я прочел цифру задом наперед.
И мы сошли. И сели на следующий. На Виктория-стрит.
— Мой зять Рэнкин, — говорил я, пока мы подымались наверх, — был изобретателем, помоги ему Бог. И никто не хотел брать его патенты. Вот он и начал честить правительство и кричать, что это свора твердолобых толстосумов, задавшихся целью уморить творческий гений нации. «Все, что нужно, — это немного прогрессивного духа, хоть чуть-чуть, хоть в чем-нибудь». Ишь чего захотел, — говорил я. — Не продается. Даже из-под прилавка. Прогресс совершается не усилиями правительства или какого-то там духа, а благодаря отдельным личностям. Несколькими богатыми субъектами, дурачащимися ради собственного удовольствия, и несколькими примкнувшими к ним зелеными юнцами, желающими эпатировать папу с мамой. То же самое и в искусстве, — сказал я. — Если оно и движется вперед, то не стараниями широкой публики, которая делает крошечные шажки, а благодаря малюсенькому комарику, который жалит эту публику в ейный зад. Предоставь человечество самому себе, — сказал я, — и через шесть недель оно околеет от ожирения: уляжется в теплую, густую грязь, закроет глаза, заткнет уши, проложит пищепровод и будет набивать себе брюхо, пока не сдохнет. Но Господь Бог, не желая лишаться своего породистого борова, послал комарика, чтобы заставить человечество трепыхаться, дрожать и помнить о смерти.
— Билеты, пожалуйста, — сказал кондуктор. И ужасно расстроился, когда узнал, что мы сели не на тот автобус. Славный парень, как все кондукторы, особенно лондонские. Даже сошел вместе с нами, чтобы показать остановку и на какой стороне улицы нам нужно сесть. Пришлось встать в очередь и ждать, пока автобус не скроется из виду. Долг вежливости. Потом мы перешли улицу и отправились на междугородную станцию.
— Н-но откуда мы возьмем деньги на б-билет? — спросил Носатик.
— В том-то и штука, — сказал я, снимая шляпу, чтобы обтереть свой взмокший лоб. А так как я как раз шел вдоль очереди, несколько человек бросили мне что-то в шляпу. Правда, сам не знаю, как это случилось; я одновременно держал в другой руке коробку спичек{51}.
И, оказавшись во главе очереди, которая сама расступилась передо мной — то ли из уважения к моим летам, то ли к внешнему виду (четырехдневной поросли на моем лице плюс привычке вращать глазами и скрежетать зубами), — я воспользовался возможностью получить деньги на проезд... почти до конца пути.
Провидение позаботилось о нас, и мы тут же погрузились бы, если бы в этот момент Носатик, которого ошеломила суматоха большого города, не налетел на полицейского и не отпрянул от него с таким выражением ужаса и вины, что блюститель порядка немедленно воскликнул:
— Стой! Ты что здесь делаешь?
Но я тотчас признал его.
— Том Джонс, — сказал я. — Как поживаете, начальник?
— Спасибо, — сказал он. — Только я не Том Джонс.
— Нет, — сказал я. — Но вы как-то дали мне шиллинг на ночлежку, когда я устраивался на скамейке в Милбэнке.
— Вот как? — сказал он, складывая руки и чуть потирая их друг о друга. — То-то мне показалось, что я тебя где-то видел. Ну как дела?
— Не так, чтобы очень, — сказал я. — Но все равно, спасибо. Впрочем, не так уж и скверно. Нам с сыном нужно к вечеру попасть в Берлингтон, а у нас остался только шиллинг на завтрак. Ну, дождя пока нет. Как-нибудь на улице перемыкаемся.
— В Берлингтон, — сказал полисмен. И отвел нас на остановку. Потом он усадил нас в автобус и, убедившись, что я не вру, вытащил шиллинг и протянул мне. — Вот. Теперь хватит и на ночлег.
Носатик очень разволновался. У него все лицо пошло пятнами, как при скарлатине. Как всегда, когда растревожат его лучшие чувства. Даже слезы на глазах выступили.
— К-к-какой д-д-д...
— Да, — сказал я. — Сам не ожидал. Но, в конце концов, тут нет ничего удивительного. Я по опыту знаю, что полицейский не оставит в беде, особенно если он тебя уже однажды облагодетельствовал или находится в этом приятном убеждении.
— Р-разве он не помог вам т-тогда?
— Не уверен. Скорее всего нет. В форме они все на одно лицо. Нет, пожалуй. Тот был сержант. И усы у него были рыжие. Впрочем, неважно. Какой же полицейский не подавал хоть раз старому прощелыге вроде меня? И естественно, он потом интересуется своим подопечным. Естественно. Ладно, — сказал я, — к полицейским я всей душой. Славные ребята. Куда лучше, чем наше правительство заслуживает. Впрочем, кто же получает по заслугам?
Автобус растряс мои старые кости, и ревматизм поспешил напомнить о себе, и меня тревожило, что будет с моими палитрами, красками и эскизами. Все мое снаряжение осталось у Бидеров. Я уже слишком стар, думал я, чтобы жить нищим. И слишком большой трудяга, чтобы лишаться орудий производства и мастерской. Это беззаконие. И я сказал Носатику:
— Нет ничего глупее, чем обвинять английское правительство в эгоизме, жестокости, слепоте и немоте. Потому что ничего другого от него и ждать нельзя. Что такое наше правительство? Комитет на комитете, а у комитета нет даже штанов. Ничего. Кроме машинистки. А она думает о своем молодом человеке и как бы сходить с ним в субботу в кино. Если бы даже правительству отпустили немного мозгов, оно не знало бы, куда их девать. Швырнуло бы кошке или приказало уборщице выплеснуть вместе со спитым чаем. Единственное хорошее правительство, — сказал я, — это плохое правительство и к тому же насмерть перепуганное. Вот так. А потому необходимо каждые десять минут подкладывать под него бомбу и отрывать ему баки — то есть подкомитеты, а если, паче чаяния, ему оторвет еще руки и ноги или вышвырнет в окно, тоже не беда. Не скажу, чтобы я лично был в претензии к нашему правительству как к правительству. Правительство — это правительство, и все тут. Нельзя же требовать, чтобы оно обладало добродетелями гориллы, когда оно вовсе не принадлежит к этому виду. Оно не является высшим человекообразным. У него слишком много рук и ног. Предположим, мы оттяпаем несколько омертвевших конечностей. Что из этого получится? Лежит себе посредине Уайтхолла обрубок правительства и рассуждает: «Что там такое? Я ясно слышало грохот. Нужно безотлагательно навести справки — да, немедленно — и назначить комитет». Тут оно открывает глаза, видит вокруг толпу и говорит: «Боже мой! Что это? Кто это?» А народ говорит: «Мы народ, а ты правительство. Встань и сделай что-нибудь для нас». А правительство говорит: «Сейчас назначу по этому делу комитет». А народ говорит: «Нету у тебя больше комитетов, отмерли, само правь». А правительство говорит: «А секретарша?» А народ как закричит: «Нет ее, мы ее только что ржавым топором тюкнули». — «И рассыльного нет?» — «Нет, — кричат, — мы его в сточную канаву столкнули». — «Не могу же я править само по себе». — «Можешь. Обязано». — «Но я одно. А один человек не может быть правительством. Это недемократично». — «Ничего, — говорит народ, — демократично. Сейчас принесут вторую бомбу. Так что даем тебе десять минут на размышление. А ну, делай что-нибудь».
Тогда наше правительство принимается шевелить мозгами, и даже очень усердно. Потому что комитетов у него уже нет и секретарши тоже. И у него появляется собственная идея, и оно говорит: «Ах ты Господи! Вы только взгляните на этих людей. Какие у них штаны и старые зонтики. Какие они все обтрепанные. Кажется, никто из них не входит в правительство».
И оно тут же издает указ, чтобы каждому дали по новому зонтику и гладильному прессу. И все клубные завсегдатаи, которые раньше сами сидели в правительстве, подымают страшный шум. «Это невозможно, — кричат они. — Ничего у них не получится. Народ не допустит!» Но прессы раздают. И народ не только это допускает, но еще требует раздать штаны, чтобы было что закладывать в пресс. И тогда клубные завсегдатаи бегут получать штаны и заявляют, что так и надо. Но тут приволакивают вторую бомбу. Народ делает из правительства фарш, и все начинается сначала. С комитетов. Потому что английский народ не менее опасен, чем его правительство. То есть, я хочу сказать, если идти у него на поводу. Потому что его больше и он хуже, безмозглее и тупее. Один человек — это живая душа, но два — это доильный аппарат на пивоваренном агрегате, три — много шума, четыре — сумасшедший дом, пять — комитет, двадцать пять — собрание, ну а свыше начинается уже отдел мумий в Британском музее, ее Величество Английская Нация, Простые Люди, Публика, Массы, Большинство, Жизненная Сила, Статистика и Экономическая Единица, безмозглая, слепая, подлая икринка из помета всесветной жабы, сидящей в черной кровавой яме вечной ночи и квакающей по своему дружку — исчадию ада.