Элайза Грэнвилл - Гретель и тьма
— Вы не понимаете, — настаиваю я. — Это одна из злых медсестер. Они живьем резали людей. Я ее видела. Она только делает вид, что она из наших.
— Ага. — Лоттен почти не слушает.
— Einer der Engel des Todes, — выдыхает Даниил. — Она — Ангел Смерти.
Лоттен встает.
— Вам, молодой человек, нужен качественный уход. Не пытайтесь разговаривать. — Она подзывает Олафа, тот тушит сигарету и бежит вприпрыжку, раскатывать носилки. Он перестал плакать, но глаза у него все равно очень красные. Ведьма налетает на нас, обеими руками вцепившись в мешок с зубами.
— Jestem Polka, — визжит она. — Pochodzę z Jedwabnego.
— А вот и нет, — говорит Даниил сонно. Зевает. — И она не полька.
Глаза у ведьмы сверкают, она вся подбирается.
— Jestem zabó jcą dziecka.
— Она говорит… — Сигрид хмурится. Она медлит, губы у нее движутся, будто она повторяет эти слова в голове, проверяя, что поняла правильно. — Говорит, что она — детоубийца.
— Моя сестричка… — бормочет Даниил.
Я глажу его по щеке.
— Не надо. — Время говорить о таких вещах все еще не пришло.
— Schmutziger betrüngender Jude! — Лицо у ведьмы становится белое, и она ощеривает зубы, как злая собака. — Мерзкий двуличный жид, надо было прикончить тебя, пока могла. — Она скручивает свой мешок, будто это мокрая посудная тряпка, и на камни высыпаются золотые зубы. Ни единого слова больше не говоря, она бросается бежать к лесу, в лапы красному медведю, бульдогам или янки. Я пытаюсь не смеяться. Теперь, когда с ведьмой разобрались, в этой сказке недостает лишь одного, но когда мы наконец добираемся до автобуса, я понимаю: я нашла кое-что получше белой утки Гретель, чтоб она несла нас над водами к безопасности.
Перемешались все сказки, и хорошие, и плохие. Я вернулась за Даниилом, как девочка из «Хамельнского дудочника», но в этой сказке мне все удалось лучше, чем ей, потому что Лоттен пообещала: они нас заберут отсюда, где кричали «Крысы!», в прекрасные края за горами. Думаю, Сесили была права, когда сказала, что кое-что невозможно изменить, как бы ни пытался фантазировать… но только немножко права, потому что, я уверена, кое-что — можно. Сегодня утром я услышала, как Лоттен говорит Сигрит: это чудо, что Даниил все еще с нами. Они не понимают, что это мои сказки держали его в живых. И поэтому я сижу у его постели — хотя, по их словам, он, возможно, меня больше не слышит — и шепчу ему на ухо новую сказку про Лили и Беньямина, как они уезжают из Вены растить вишни и абрикосы в своем маленьком деревенском саду.
И я была права, как обычно со мной бывает: ученые наконец нагнали меня и объявили, что слух покидает человека последним.
И вот, два поколения спустя, я снова сижу у постели Даниила и, держа его за руку, заново рассказываю историю Лили и Беньямина, сказку со счастливым концом, которую мы сделали своей, — и желаю, чтобы мои слова держали его на Земле, в жизни, которую мы вместе построили… со мной. С тех пор как мы сбежали из Равенсбрюка, такое случалось много раз — и ночные бдения, и пересказы: последствия бед, что мы пережили, не уменьшились, когда миру надоела наша боль, горе и страхи, наша чуждость, и чем страшнее воспоминание, тем сильнее оно душит настоящее. Мы выжили. Мы двинулись дальше. И этого вроде хватало. Но на сей раз, подозреваю, моих сказок, чтобы удержать Даниила, не хватит. Он чувствует, что слишком стар и измотан своим поиском ответов.
— Впервые за много дней, — шепчу я, — Йозеф сумел одолеть апатию и вышел наружу. Он стоял и дышал осенним воздухом, чуть тронутым морозцем. Гудрун права: сад запущен. На Матильдином огороде в вечной битве Человека с Природой побеждали щавель и крапива. Даже кусты, на которых приходящая еженедельно прачка развесила сушить белье, вытянулись, и макушки у них, похоже, засохли. Йозеф отщипнул последнее оставшееся соцветие, вдохнул аромат. «Вот розмарин, — пробормотал он, — это для воспоминания». Запах пробудил у Йозефа тревожное чувство чего-то преждевременно забытого, но, чем бы ни было оно, все ускользало от него. Он побрел дальше по тропинке…
Я умолкаю: дверь в комнату осторожно открывается, и я знаю, что это Сара, наша молоденькая внучка, принесла мне кофе. Она прекрасное дитя, хрупкое, почти эльф. Она входит, и Даниил открывает глаза. Вечерний свет занимается у нее в волосах, обращая их в золото.
— Криста? — Голос у него слегка встревоженный. Он смущен, наша старая история все еще баюкает его. И немудрено: хоть Сара и названа в честь его младшей сестры, погибшей в лагере, Даниил клянется, что она выглядит в точности как я в ее годы.
Я сжимаю его руку.
— Я здесь.
— Не бросай меня, — просит он.
— Теперь-то с чего вдруг?
Он выдавливает слабую улыбку.
— Тут очень темно. — Веки у него опускаются. — Давай дальше сказку. Расскажи, как Лили и Беньямин находят себе домик. Большая яблоня… наш огород, твои книги, моя музыка, долгие солнечные вечера у реки…
— Ты еще рассказываешь дедушке сказки? — Сара заправляет длинные волосы за уши и ставит горячий кофе поближе ко мне.
— Не сказки, — поправляю ее я, — а ту самую сказку.
— Но она всегда одна и та же, снова и снова — разве не скучно? Так давно это было, ты ее рассказала уже тысячу раз, наверное. Она вообще меняется?
Я мягко отпускаю руку Даниила и беру чашку. Молча потягиваю горький отвар и чувствую, как он бежит по венам, дает мне свежие силы. Я гляжу на Сару и вижу, что лицо у нее стало тревожное. Она прикусывает губу, а глаза у нее подозрительно блестят. От меня она унаследовала только красу, а нежное сердце у нее — от Даниила.
— Я не хотела… — бормочет она. — Прости, бабушка. Я знаю, какой это ужас — бежать из лагеря и от всех этих убийств. Я совсем не хотела…
— Иди сюда. — Я встаю — самую малость шатко — и прижимаю ее к себе. — Я знаю. Я знаю. — Я никогда не была такой высокой, как она. Приходится тянуться, чтобы погладить ее по щеке. Еще одна мука: это поколение тоже вынуждено страдать от наших воспоминаний. Почти невозможно нащупать равновесие, чтобы не обременять их мерзкими подробностями, но приглядеть, чтоб правду не забыли. — Дело-то вот в чем: история того, что было в лагере, не меняется никогда. Как ей меняться? Эта память у нас в костях и крови.
Умолкаю. Правда ли это? Я предпочитаю в это верить. И так же верю, что невозможно передать такие воспоминания во всей полноте. Когда я вспоминаю свои годы в Равенсбрюке, во мне отзываются все чувства: сокрушительный голод, сладкая тошная вонь горящей плоти на ветру, плач младенцев, который пытаются заглушить несчастные матери, звон в ушах от оплеухи, отвешенной походя, вкус крови во рту, боль в ногах после того, как много часов подряд простоишь под проливным дождем, снегом или жестким августовским солнцем, глухая дрожь глубоко внутри, когда глаза не могут не видеть, боль, потери…
— Бабушка? — Сара склоняется ко мне, и я понимаю, что рухнула в кресло. — Тебе плохо? Позвать папу?
Я качаю головой. Рука Даниила слепо ищет мою — бледная сморщенная морская звезда поверх синевы нашего покрывала. Я берусь за нее и не могу сказать, кому из нас сильнее нужен другой.
— Я собиралась сказать, что другая история, про Лили и Беньямина, та, что сохранила нам жизнь, приведя нас к спасителям, каждый раз волей-неволей немножко меняется. Не суть ее, а подробности… и то, как ее рассказывают. — Помню, Грет говорила, что правильные истории меняются вместе с ветром, с приливами, с луной, и добавляю: — Это же как сказки — они со временем делаются чуть другими.
— Как сказки. Понятно. — Сара кивает, и лицо у нее комически серьезное.
— Я была младше тебя, Сара, когда начала ее выдумывать. С тех пор я узнала столько нового — из жизни, от друзей, по книгам…
Я умолкаю, заслышав далекое эхо голоса Эрики: она яростно настаивает, чтобы я ходила в тайную лагерную школу.
— Книги, — повторяю я, ибо они были мне долгие годы не только утешением, но и дали ключи к пониманию — мыслей и достижений других людей, их надежд и страхов, странностей и слабостей, их грез… их демонов. Дорогой Йозеф, я столько читала о его жизни, что иногда мне кажется — я знаю его лучше, чем он сам. Других — тоже, хотя кое-чьи действия для меня по-прежнему необъяснимы… Я слегка встряхиваюсь, отворачиваясь от этих мрачных воспоминаний, и договариваю со скупой улыбкой: — Я и о себе кое-что поняла! И поэтому истории просто суждено было со временем сделаться длиннее и… сложнее, видимо. При этом части настоящей жизни и моей истории переплелись. Беньямин и Лили прожили счастливую мирную жизнь, у них родился сын, а у него — красавица-дочка. Конечно же, история теперь другая.
— Я ее никогда не слышала. — Сара краснеет. — Ну, кусочками только.
Я вновь улыбаюсь, зная, что она подслушивает за дверью. Это у нас семейное.