Тоби Янг - Как потерять друзей & заставить всех тебя ненавидеть
— Господи Иисусе! Ты хотя бы знаешь, в каком отеле она остановилась?
Смех перешел в гомерическое гоготание.
— Извини, старик. Она отправилась в Швецию первым утренним рейсом.
Шлюзы не выдержали давления, и меня затопило самобичеванием. Жалкий дурак! Никчемный неудачник! Как я мог быть таким беспечным? Никогда я не чувствовал себя так плохо, как в то утро. Перстень с печаткой был самым ценным моим достоянием. Всякий раз, когда что-то вызывало у меня тревогу, я непроизвольно тянулся к нему рукой и вертел его между указательным и большим пальцами. И теперь он исчез.
Потеря перстня стала последней каплей. Подобно Майклу Хенчарду, персонажу «Мэра Кастербриджа»,[186] я поклялся здесь и сейчас, что больше не возьму в рот ни капли алкоголя. Конечно, я уже не раз давал себе подобное обещание, но сейчас это были не просто слова. Я преисполнился решимости сдержать клятву. Из-за свалившихся на меня неудач я пил все больше и больше, и если бы не остановился, то не смог бы прервать своего падения. Я уже давно говорил себе, что если дела пойдут совсем плохо, я всегда смогу бросить пить и собраться с силами, чтобы пройти через выпавшие мне испытания. Что ж, настало время проверить теорию на практике.
Разумеется, я не был до конца уверен в том, какую пользу принесет мне трезвый образ жизни. Может, он вовсе и не панацея. Возможно, моя энергия возрастет вместо ожидаемых 20 %, лишь на 2 %. И все же я должен попытаться.
Отчасти решение было запоздалой реакцией на недавно пережитые моим эго побои.[187] Моя неудача по завоеванию Манхэттена заставила меня остро осознать, что я простой смертный. Прежде моя жизнь казалась мне бескрайней равниной. Я думал, что у меня еще будет множество шансов все исправить. Если карьера, которую я себе избрал, приведет меня в никуда, я просто покончу с ней и начну что-нибудь новое! Я редко задумывался о будущем, по крайней мере в терминах, а что будет со мной через 10 или 20 лет, в моем воображении это всегда было «некое абстрактное будущее». Но сейчас впервые в жизни я почувствовал, как время течет сквозь пальцы, как и бесконечное количество возможностей, которые, не исключено, я уже все использовал.
Однако это также стало прямым результатом потери перстня. Возможно, кольцо и стоило каких-то 100 фунтов, но связанные с ним чувства не имели цены. На нем был изображен фамильный герб матери, и в моем сознании он всегда символизировал мою связь с ней. Точнее, перстень оставался единственной связью. Дело в том, что мама умерла.
35
Оби-Ван Кеноби
Мама умерла утром 22 июня 1993 года. Этот день напомнил мне чем-то мой день рождения. Привычная рутина будней была нарушена, и чтобы я ни делал, все были со мной очень добры. Я знаю, неправильно говорить такое о смерти матери, но в то время я не мог избавиться от подобных мыслей.
Например, когда она умирала, я остро чувствовал необходимость «облегчить страдания». Ничем особенным, просто тем, что принято в подобных ситуациях — извиниться за то, что был таким ужасным сыном, пообещать, что буду добрее с сестрой, сказать, что люблю ее. Но я понимал, что эти слова предназначены исключительно для моего блага. Да, я хотел сказать ей то, о чем, не скажи сейчас, буду очень сожалеть впоследствии. Мне хотелось избежать будущего чувства вины. Но если это мой единственный мотив, то буду ли я действительно чувствовать себя виноватым, если все-таки не скажу ей этих слов?
Конечно, я ей сказал. Точнее, пытался. Рыдания в подобной ситуации относятся к тем вещам, которых невозможно избежать даже когда вы внутренне к ним готовы. Вы понимаете, что будете плакать и… вы плачете. А дав выход слезам, трудно притвориться, что пытаешься облегчить страдания другого человека. И все заканчивается тем, что утешать уже вынуждены вас. Наверное, это самое худшее, через что проходит умирающий, — в то время, когда вы больше всего нуждаетесь в уединении, приходится проявлять заботу о чувствах тех, кого оставляете на бренной земле. Как писал Ларкин, когда речь заходит о смерти, «бесстрашие… заключается в том, чтобы не испугать других».[188]
В день, когда она умерла, отцу и сестре почему-то было очень важно, чтобы я тоже присутствовал в момент ее смерти. Почему? Полагали, что она может смутно осознавать, что кто-то находится рядом с ней, и хотели, чтобы это была ее семья? Или в очередной раз пытались помочь мне избежать чувства вины: хотели защитить меня от неизбежных сожалений о том, что в тот момент я не был рядом с ней. А может быть, им просто хотелось, чтобы в тот день мы были все вместе. Раньше мне казалось, что смерть позволяет обнажить саму суть жизни, прорываясь сквозь пристальное изучение человеческих мотивов, но оказалось, она, наоборот, делает нас еще чувствительнее к подобным вещам. Я ожидал испытать свойственное Хемингуэю безразличие к принятым в обществе формальностям, а закончил, чувствуя себя словно Джейн Остен.
Когда же это случилось, моим самым ярким чувством была буквально затопившая меня жалость к отцу. Саша лежала на кровати, в которой они всегда спали вместе, а он стоял перед ней на коленях на полу. (Они прожили вместе 35 лет.) Сначала он держал ее за руку, но затем слегка придвинулся к ней и деликатно, словно складывал в одно целое скорлупу разбитого яйца, обхватил пальцами ее подбородок и слегка подтолкнул его вперед. Я тогда не понял, что он делает. Лишь позже мне стало известно, что это было, когда обнаружил стихотворение, которое отец написал об этом моменте. Даже сейчас, спустя восемь лет, я не могу без слез перечитывать его строки. Оно называется «Перемена мест».
Я был так рад услышать голос твой,
Но резанули больно
Твои слова: «Мой рот открытым будет,
Ты его закрой,
Когда умру я».
Склонившись близко к твоему лицу,
Рукою обхватив твой подбородок,
И нежно, словно я опять
Любовью занимаюся с тобой, закрыл твой рот,
Когда тебя не стало.
И прежде чем твоя головка стала обычным черепом,
Укрытым всего лишь дюймом этой мягкой кожи,
Готова ты была решить, какое платье —
Пурпурное иль желтое одеть,
Пока была жива ты.
Кружили Гитлер с Донн незримыми тенями,
Неслись над переправой крики чаек,
И аромат желтофиоля в летней ночи,
И резкий запах чеснока в отцовском доме,
Когда была жива ты.
Пока дышу, не в силах я закрыть твой рот,
Танцуешь снова ты в пурпурном платье
Меж континентов в голове моей,
Которую ты обхватила нежно руками.
Ты не мертва — ты все еще живая.
[189]
Тем вечером у нас собрались несколько ее друзей. Это должно было стать трогательным событием, поскольку все эти добросердечные люди пришли поделиться теплыми чувствами, которые питали к моей маме, но во мне все происходящее, наоборот, вызвало растущее с каждой минутой возмущение. Они собрались в спальне, где находилось ее тело, и некоторые из них заявили, что по-прежнему чувствуют ее присутствие в этой комнате. Я же думал: «Несчастные и обманывающие сами себя дураки! Она умерла. О чем вы толкуете?» Мне казалось, они придумывали для нее это посмертное существование, потому что не в силах были принять мысль, что она ушла навсегда. Конечно, они имели полное право придумать все, что угодно, чтобы избежать пугающей правды. Я был единственным, кому претила всякая сентиментальность.
Это было лишь первым намеком, что моя реакция на смерть матери будет сильно отличаться от реакции других людей. Я не был убит горем в привычном смысле этого слова. Каждый раз, вспоминая о ней, я начинал плакать, но, в общем, ее смерть совершенно меня не затронула. Все говорили, будто я просто не хочу показывать свои истинные чувства и тем самым не даю выхода горю. Один человек, которого я почти не знал, сказал, что мое поведение кажется ему «странным». Вместо того чтобы закрыться в доме и облачиться в траурные одежды, я вел себя как ни в чем не бывало.
И я не испытывал особой вины из-за того, что не охвачен невыносимым горем. Мне было достаточно того, что я знал, насколько сильно я любил маму, и я не видел смысла погружаться в мрачные размышления о ее смерти. (Возможно, в отличие от других у меня был выбор.) Мои друзья завалили меня обычными в подобной ситуации доводами, почему мне все же стоит это сделать — рано или поздно горе настигнет меня, и лучше дать ему выход сейчас, чтобы в будущем исцеление пошло быстрее. Но их мнимое беспокойство о моем здоровье совершенно не согласовалось с явным осуждением моего поведения. И все потому, что, по их мнению, я должен более открыто демонстрировать переживания.
Из-за навязчивого ожидания людей увидеть меня убитым горем во мне возникало неискоренимое желание поступать абсолютно иначе. Я не собирался изображать на людях душевный надлом только потому, что это принято. Но в сновидениях, вдали от любопытных глаз все было совсем по-другому. Сны о маме совершенно отличались от других снов; она была намного реальнее, чем люди, которых я в них видел. В снах мне открылось измерение, о котором я раньше и не подозревал. Измерение, где я мог протянуть руку и прикоснуться к маме. От возможности такого физического контакта меня охватывало невероятное чувство комфорта и уюта, словно удалось воскресить ее. Я просыпался в слезах, чувствуя себя к ней ближе, чем когда-либо в жизни.