Эрих Кош - Избранное
Я ожидал, что хозяйка рассвирепеет и снова произойдет неприятная сцена. Но то ли убаюканная моей длинной речью, то ли оттого, что рухнула еще одна надежда добыть билет и увидеть кита (единственного кита в ее жизни), хозяйка, понурив голову, со слезами на глазах, волоча ноги в старушечьих шлепанцах, уничтоженная, сгорбленная и как-то сразу одряхлевшая, без слов вышла из комнаты.
Противоречивые чувства боролись во мне. Здесь, в этой комнате, начались мои унижения. Здесь впервые именем кита оскорбили мой слух, и мне казалось справедливым отсюда увидеть его близкий конец. Я должен был бы упиваться своей первой победой — тогда ведь я не знал, что меня ожидает, — но вместо ликования меня охватила тоска. Свесив ноги, сидел я на постели. И готов был в чем-то себя укорять. Вправе ли я навязывать свои вкусы и подгонять всех под единую мерку?
Почему люди в своих поступках должны копировать меня и поступать в соответствии с моими желаниями? Люди не по выкройке скроены. Не всем идет одно и то же платье, и разве я, борясь против кита, что выставлен на Ташмайдане, не предлагаю им взамен некоего своего кита? И что мне надо от этой старой женщины? Что осталось у нее в жизни? На что ей надеяться? Чего ждать? Разве что время от времени упиться видом какого-нибудь кита и восторгаться им.
Но недолго пришлось мне тешиться размышлениями о судьбах других. В тот же день я получил суровый и горький урок, заставивший меня обратить взоры на свою собственную судьбу.
После длительного перерыва я отправился навестить свою сестру. Захотелось повозиться с маленькой племянницей, но было и другое, сокровенное и более эгоистичное желание — отдохнуть в тихом домашнем уголке, разрядиться после нервного перенапряжения последних дней, которого мне стоило мое решение категорически пресекать всякие попытки заговорить со мной про кита и вообще при мне касаться этой темы. Я расположился возле теплой печки, в кресле, давно уже признанном собственностью «дяди Рады», и наслаждался чистотой и уютом. Но не прошло и получаса, как я непостижимым, непонятным для самого меня образом оказался втянутым в разговор о ките. Обнаружилось это лишь после того, как я в запале случайно задел девочку рукой и она расплакалась. Это меня отрезвило и помогло осознать, что я держал горячую обвинительную речь против целого света, доказывая своей сестре, что только я один прав. Я было рванулся к девочке, желая приласкать и утешить ее, но она разрыдалась еще громче и кинулась к матери, ища защиты. Мне стало ясно, что плакала она не оттого, что я ее ударил; ее испугали непонятные ее детскому разумению ожесточение и ненависть, которыми дышали мои речи. Сестра увела девочку в другую комнату, села напротив меня — умная, красивая, сознающая свое превосходство женщина — и стала читать мне мораль.
— Что с тобой? — говорила она. — Ты как безумный только и знаешь, что твердить про этого кита. Чем он тебе мешает? Я наконец поняла: все дело в том, что ты стареешь. Ты стал консерватором, сухим, желчным, ворчливым консерватором, не способным воодушевиться, загореться чем-нибудь. Увлечься без памяти. Консерватором, который только и мечтает о том, чтобы все вокруг остановилось, окаменело, которому претит все новое, потому что новое напоминает, что его дни уходят, меняются времена и люди тоже. И ты борешься не против кита, не против моды, истерии и заблуждений, милый мой, ты защищаешь тишину, покой, неподвижность; старческий покой и мертвую неподвижность. Себя защищаешь, братец мой, себя!
Этого еще недоставало! Отеческих наставлений о том, что, не противясь неминуемому приходу старости и смерти, следует искать омолаживающего растворения в других, в нем черпать силы и бодрость и находить обновление.
— И наконец, позволь узнать, — продолжала сестра, — кто дал тебе право предписывать людям, как им жить? Что делать, как развлекаться, кого любить? И хороша бы была эта жизнь, если бы ее регламентировал такой черствый, твердокаменный сухарь, как ты. Да я бы первая отказалась от жалкого существования, лишенного радостей, волнения, перемен и потрясений.
У меня не было ни сил, ни охоты за себя постоять. Я ушел скрепя сердце, несчастный, непонятый, чтобы не далее как на следующий день услышать от Десы такие же упреки.
Муж Десы находился в отъезде, и мы чувствовали себя в полной безопасности. Я совсем по-домашнему завалился на диван и намеревался было снять пиджак и ботинки, когда из кухни, неся кофе на подносе, появилась Деса и сказала, что нечего мне разоблачаться, потому что мы отправляемся сейчас же смотреть кита. Ей, видите ли, удалось раздобыть два билета.
— Я так рада, — говорила она. — В кафе показываться нам опасно, зато мы прогуляемся до Ташмайдана. В толчее нас никто не заметит, а если даже кто-то и увидит, мы могли случайно встретиться. Мне так хочется хоть когда-нибудь вырваться с тобой из этих стен и побыть на людях!
Как мило с ее стороны сказать мне такие слова! Я благодарен ей также и за то, что она испытывала подобные чувства, но откуда взяла она билеты, спрашивал я себя, а поскольку верность и постоянство не были сильной стороной ее характера, то опасался, что Деса получила билеты не слишком желательным для меня способом, и принять их, конечно, не мог. Кита я тоже смотреть не хотел, однако не решался прямо ей сказать, не надеясь, что она поймет, а объяснять все с самого начала было невмоготу. И потому использовал билеты для ревнивых подозрений и упреков. Она, чертовка, искусно отбивала мои атаки. Билеты достала ей приятельница, а тут уж ни к чему не придерешься. Я только того и добился, что испортил настроение ей и, разумеется, себе. Дело дошло до ссоры и крепких слов. Скверной ссоры и скверных слов. Я заявил ей, что она бессовестная женщина и подколодная змея; она обозвала меня тряпкой. После войны все вышли в люди, а я — ни тебе директор, ни начальник — жалкий мелкий чиновник, канцелярская крыса. Вечно ношусь с какими-то глупыми выдумками, а люди тем временем делают карьеру и преспокойно обходят меня. И что я ей могу предложить, чтобы рассчитывать на ее верность? Кто я — такой раскрасавец или уж очень молодой, располагаю машиной, или получаю посылки из-за границы, или перекупщик, или спекулирую на черной бирже и не знаю, куда деньги девать? Если бы я слушался ее и извлекал из жизни хоть какую-нибудь пользу для себя, как это делают другие, и если бы, в конце концов, действительно ею дорожил, то давно придумал бы что-нибудь, чтобы вытащить ее из этого кошмара и освободить от ненавистного мужа… Она плакала, но, увидев, что я застегиваюсь, кинулась удерживать меня, однако и для моего непритязательного вкуса всего сказанного было более чем достаточно. Я отстранил ее весьма бесцеремонно и вышел, хлопнув дверью. Таким образом, и с этим было покончено.
В канцелярии дела обстояли не лучше. Давно миновали чудесные мирные дни дружелюбных бесед о ките. Тогда я сходил за оригинала, отставшего от времени, и служил мерилом того, насколько сильно обогнали меня в своем развитии другие, ибо, если бы на свете не водились трусы, не было бы героев и борцов. Теперь мое упорство мешало им. Я был не только старомоден, но и против моды и являл собой наглядный пример инакомыслия, а этого они никак не могли перенести.
Все от меня отвернулись. Я не получил ни прибавки к жалованью, ни обычных премиальных после балансового отчета. Раньше поговаривали, что я поеду в заграничную командировку, теперь об этом забыли и думать. Зато пересадили на время в боковую комнатушку, желая якобы создать мне более спокойную обстановку для работы, а в действительности убрали с глаз долой. Некоторые перестали замечать меня при встречах, а вышестоящие чиновники делали вид, что не узнают, и даже Общество трезвенников не выбрало меня в новое правление.
И они тоже были опьянены китом.
5Между тем я втайне жаждал увидеть кита и уже давно в кармашке для часов хранил помятый и истертый билет на выставку. Но пойти туда не решался: стеснялся себя и других. Не хотелось признать свое поражение, и, кроме того, удерживала боязнь попасться на глаза кому-нибудь из знакомых. Для себя я придумывал хитроумные оправдания — известно ведь, что никого мы не обманываем с такой изобретательностью, как самих себя. Мне, видите ли, необходимо изучить своего врага, то есть кита, и путем непосредственных наблюдений выяснить, насколько сильно захватило людей это наваждение, этот психоз. Словно бездомный пес из породы линялых рыжих дворняг, что забрел с окраины в город и, опустив облезший хвост, вытянув мокрый нос, рыщет возле калиток и помойных ям, пытаясь что-то вынюхать, так с некоторых пор и я пристрастился бродить, то отправляясь в свои скитания сразу после обеда, не заходя домой, то на минуту ложась, чтобы сбить с толку хозяйку, а потом выбираясь крадучись на улицу.
Сначала я держался своего района, разглядывал лица проходящих мужчин, женщин и детей, оборачивался им вслед, гадал, кто они такие, чем занимаются, и составил себе примерное представление о том, какой сорт людей наиболее рьяно посещает выставку и какой возраст больше других поддался китовой моде. Но с течением времени круг моих интересов расширялся — у меня появилась потребность останавливать моих подопытных и обращаться к ним с самыми разными вопросами, как, например: где находится такая-то улица, который час, как лучше пройти на Ташмайдан, стараясь после этого завязать с ними беседу. Какого только народа не встретишь на улице! Каких только ответов я не получал! Но все это меня мало интересовало. Подобно судебному следователю, подобно страстному следопыту, я стремился поскорее перевести разговор на кита. Видели ли его уже? Понравился ли он им? Какое они о нем составили мнение? Иные сетовали, что видели его лишь однажды, другим посчастливилось посетить выставку неоднократно, и они гордились этим вроде передовиков производства. Какой-то старик заявил, что это долгожитель, иной раз достигающий двухсотлетнего возраста. Мальчик сказал, что хотя киту пять лет, а он уже сильнее всех ребят их класса. Бедняк без пальто высказался так: этот мороза не боится, у него добрый метр сала. Женщина: вот это мужчина! Домашняя хозяйка: в нем пятьдесят тонн чистого мяса! Словом, каждый по-своему оценивал его, применительно к своей судьбе, своей жизни, своим горестям и мечтам. В результате я пришел к заключению, что не было такого человека, который так или иначе не думал бы о нем и не помнил. Он владел безраздельно людьми!