Карлос Фуэнтес - Мексиканская повесть, 80-е годы
Они с сестрой всегда приезжали раньше, чем Гальярдо; едва кончались занятия, бабушка привозила их на плантацию, не дожидаясь родителей, те появлялись гораздо позже, как и Гальярдо, которые приезжали накануне рождества, но, не в пример его родителям, проводившим тут только праздники, оставались до конца января. Бывали годы, когда Фелипе и Хосе Луис не проводили рождество на плантации. Он припомнил памятную ночь, когда ему впервые позволили выпить вина за ужином и когда кто-то, кажется мать, выглянув на балкон и увидев освещенные окна соседнего дома, заметил, что они не очень великодушны, что надо было подумать о бедном инженере. Нехорошо, если этот человек сидит в сочельник один и пьет; что же еще может он делать в такой час? Дядя отозвался, что вряд ли стоило приглашать его, что он бы ответил какой-нибудь грубостью, ведь это самый неуживчивый человек на свете, настоящий степной волк. Это замечание, очевидно, было сделано задолго до истории, которую он собирался рассказать. В тот вечер, уже совсем поздно, к ним пришли братья Комптон, а с ними Лоренса, которая после смерти отца на короткое время очень сблизилась с его дядей и теткой.
Автор, живущий в Риме, так же как его герой, иногда ощущал себя человеком, который разрывается между различными привязанностями и потому не может чувствовать себя хорошо ни в одном близком ему окружении, и, хотя на первый взгляд он всюду плавал как рыба в воде, у него то и дело возникало ощущение, что да, что все верно, только вода эта какая-то странная, не такая, как в аквариуме или реке. Он отдавал себе отчет, что порой нить повествования ускользает от него раньше, — чем ему удается подойти к истории, которую он хотел рассказать. Он едва упомянул о Лоренсе, о степном волке, ничего не сказал ни о его жене, ни о китайчатах, а о подлом Вальверде сделал лишь несколько беглых замечаний. Чтобы объяснить растущую дружбу с братьями Гальярдо и нынешние свои раздумья о двойственном существовании между Римом и родиной, он должен был рассказать о том, как его герой незаметно подспудно все больше превращался в городского мальчика, который видел в плантации место экзотических развлечений, ничуть не похожее на то, каким представлялось оно детям, живущим там постоянно. Он вдруг обнаружил, что отличается от них, что потерял ключи от этого сообщества местных жителей, сообщества тесного, замкнутого, а порой и враждебного.
Он съел сандвич с рубленым яйцом, выпил свой cappuccino,[106] попытался понять, о чем разговаривали возле проигрывателя заросшие невероятно грязными волосами бездельники с двумя тощими девицами, которые деланно смеялись, изображая изысканных особ: одна поправляла кое-как закрученные локоны, другая — не очень подходящую для этого знойного дня грубую шерстяную юбку, стараясь натянуть ее на колени, а сам при этом думал, что же отдаляло его от кузенов и других мальчишек с плантации: его городской вид, особая манера смотреть, действовать; особые жесты, приобретенные на улице Независимости или пока он катался на эскалаторах больших магазинов и на автобусах всякий раз, когда родители отправлялись в Кайокан или Сан-Педро-де-лос-Нинос; спокойная домашняя жизнь, которой не знали Альфредо, Губерт, Даниэль, а также Мирна, Джонни и Мариана; но зато они, потные, черные от солнца, могли провести целое утро в повозке с сахарным тростником, скакать верхом, ездить в фургоне из одного конца плантации в другой, разговаривать с кочегарами на какой — то почти непонятной тарабарщине; все это так, но их отделяло и другое: просторные дома, приволье, которого не знали ни он, ни братья Гальярдо, зажатые в тесных квартирах городского центра; к тому же ни в семье Гальярдо, ни в его семье не было иностранцев, столь частых в семьях на плантации. Однако он не собирался развивать эти линии в своем рассказе, понимая, что может пойти по другому руслу, чуждому намеченной теме, а кроме того, подвергнуться бесконечным назойливым допросам со стороны Билли и вызвать бессмысленные споры в тот день, когда вручит ей рукопись, если только в конце концов что-нибудь получится; поэтому он решил отбросить все тонкости и противоречия, которые привели к тому, что герой постепенно сблизился с одной группой и отошел от другой, более местной или, пожалуй, просто местной в прямом смысле слова.
Он никогда не мог бы заниматься описанием путешествий в классическом понимании этого жанра. Проходили годы, пока он усваивал расположение и координаты города; простейшие соотношения между любым зданием и соседней площадью, между каким-нибудь памятником и его собственным домом, стоящим на расстоянии нескольких кварталов, были ему недоступны. Описывать все это он совершенно не мог, он не был рожден для такой работы. Плантацию, чтобы сделать необходимый ему набросок, он воображал, как это ни смешно, в виде средневековой карты маленького городка, выросшего под сенью замка. Огромный сахарный завод при плантации и все его цехи — давильный, перегонки рома — соответствовали тяжелой громаде замка; вокруг раскинулся парк, где находились дома управляющего, техников и доверенных служащих, врача, адвоката, некоторых инженеров; различные общества, теннисный корт, отель для приезжих, ресторан, который содержали китайцы, и тому подобное; потом опять сады и дома и наконец живая изгородь, заменявшая средневековые крепостные стены. Двое ворот под постоянной охраной привратников открывали вьгход в другой мир, в мир поселка. Дома, расположенные внутри ограды, окружали дамский клуб, играющий роль общественной оси здешних мест. В важных случаях все, и взрослые и дети, роились поблизости от него. Но позади завода и всех его административных управлений находился еще один, отделенный от внешнего мира, маленький оазис — двухэтажный дом дяди и тети, с обширным садом и двумя шале по сторонам; в одном жил отец братьев Гальярдо, в другом — пожилая итальянская пара, часто посещавшая дом тетки. Дон Рафаэль или говорил об удобрениях и разновидностях сахарного тростника, или объяснял положение на европейских и азиатских фронтах, которое, казалось, знал досконально. Она же, донья Чаро, дородная добродушная женщина, говорила о каперсах. Вернее, о кухне, о соусах и маринадах, где главную роль играли каперсы. Из своей далекой молодости на Сицилии она только и запомнила что сбор каперсов, который видела из своего окна и иногда даже, по ее словам, принимала в нем участие. Ему казалось, когда он набрасывал свои заметки, что с годами добрая женщина стала путать каперсы и оливки.
Порой он чувствовал, как рассказчик подолгу утопает в общих местах, в воспоминаниях, никакого отношения не имеющих к развитию его истории и по сути не представляющих ни малейшего интереса. Кому, к черту, нужно то, что дон Рафаэль говорил об удобрениях, а донья Чаро — о чесноке, растертом с каперсами для приправы к макаронам? Или то, что его старшие кузены, которые учились уже в средней школе, в Кордове, и проводили, так же как он, каникулы на плантации, появлялись дома только к обеду, изредка к ужину, а уходили очень рано, со своими ракетками и ружьями, и делили время между теннисным кортом, охотой в поле, рекой и домом Комптонов, где они слушали пластинки, танцевали, пили ром, влюблялись в девушек этой семьи или в их подруг; это, впрочем, имело больше смысла, потому что относилось к Комптонам и тем самым к интриге рассказа. В этом доме была целая стая юных Комптонов; их отец, американец, управляющий плантацией, умер от инфаркта и оставил детей и вдову — мексиканку, с которой познакомился в Сан-Франциско; женщина эта, кажется, не говорила толком ни по-английски, ни по-испански, и ее можно было принять за немую. Он часто видел, как она, закутавшись в шаль, сидит в качалке, хрупкая, тоненькая, с огромными черными кругами под глазами, и мерно покачивается, не произнося ни слова, не задерживая ни на чем взгляд и только время от времени глубоко вздыхая. Возможно, это было слабоумие, женщина так и не вышла из детского возраста и страдала глубокой меланхолией. Она была матерью шумной гурьбы дочерей и сыновей, некоторые из них уже работали на плантации. Однажды сыновья Виктора Комптона, старшего из братьев, привели его к себе в дом, и он был совершенно ошеломлен. Ничего подобного он никогда не видел. Он вспоминал огромный зал, по которому можно было кататься на велосипеде. Повсюду стояли книжные полки, но не вдоль стен, как обычно, а посреди комнаты, где попало, мешая пройти; в самых неожиданных местах оказывались горшки с папоротником и тропическими растениями, чемоданы, стол, за которым иногда работал Губерт, и, как ему казалось, даже кровати. Кто-то слушал радио в углу этого ангара, в другом конце молодежь сбилась кучкой вокруг проигрывателя. Одни гости приходили, другие уходили.
Донья Росарио Комптон, мать семейства, как обычно, сидела в качалке, несколько газет и журналов лежали у ее ног; никогда он не видел, чтобы она их читала. Она вздыхала, покачиваясь, изредка еле слышно подзывала служанку, кого-нибудь из дочерей, из внуков, просила, чтобы послали купить сыру и минеральной воды, заказали китайцам лимонный торт, вынесли на террасу и полили цветы. Похоже было, что никто не обращает на нее внимания. Она продолжала покачиваться и тяжело вздыхать. Если ее желания исполняли, все равно нельзя было понять, довольна она или нет. Едва ли она понимала, что происходит вокруг. Не раз он слышал от Лоренсы, Эдны или других сестер Комптон, что их мать всегда была не в себе. Никогда он не видел ее вне дома, разве что в саду, где она сидела на другой качалке и жалобно вздыхала, широко открыв огромные, словно совиные глаза, еще увеличенные черными кругами, возможно подведенные тушью. Беззвучным голосом она просила садовника подстричь какой-нибудь куст, скосить траву в каком-нибудь конце сада, превратившегося в глухой лес, передвинуть плети бугенвиллей так, чтобы они вились вдоль лестницы. Даже произнося свои короткие однообразные просьбы, она едва открывала рот.