Карлос Фуэнтес - Мексиканская повесть, 80-е годы
Он вообразил рассказчика, сидящего в захудалом римском кафе и задумавшего отвоевать просторы, где проходило его детство. А писатель в свою очередь воображает себе мальчика, его семью, соседей, друзей и описывает час, когда герой впервые познал зло или, вернее, когда открыл собственную слабость, свою неспособность сопротивляться злу.
Оторвавшись от этих видений, он заполнил мелким четким почерком чуть ли не все страницы записной книжки и выпил столько кофе, что у него стянуло лицевые мышцы. Проигрыватель умолк, и официант, развязывая тесемки длинного белого фартука, объявил, что пора закрывать. Он понял, что и впрямь провел пять часов, укрывшись в этом гроте, что ливень давным-давно прекратился, что он не пошел, как ходил каждый вечер, к Раулю и что у него сложилось более или менее ясное представление о том, что он хочет написать.
В известном смысле речь пойдет об исследовании механизма памяти: о ее поворотах, ловушках, неожиданностях. Герой будет одного возраста с ним. Еще в годы его детства, после смерти деда, инженера-агронома, семья разделилась: сестра отца вышла замуж за инженера, работающего на сахарном заводе, и осталась жить при плантации. Его родители и бабушка поселились в Мехико. Каждый год они проводили рождество вместе. Он и сестренка приезжали с бабушкой гораздо раньше и проводили у тетки все каникулы. Первые его воспоминания были весьма туманны. Но в этом и заключалась задача: набросать отраженную неотчетливым детским сознанием историю, в которой рассказчик хочет быть свидетелем и вместе с тем чувствует себя участником.
Герой этой истории, сидя за столиком римского кафе, попытался прежде всего установить, хотя бы в общих чертах, забытую хронологию своих поездок на плантацию. Он почти уверен, что начал ездить туда еще до поступления в школу и, должно быть, проводил там зимние каникулы в течение шести или семи лет. Но говорить о зиме в этих местах уже само по себе нелепо: жара была неизменной причиной слезных жалоб, постоянных страданий его бабки, матери, тетки, началом и концом любого разговора; жара всегда была тут, даже во время ливня, а раскаленная копоть, изрыгаемая высокой заводской трубой, только усиливала ее.
Все путалось у него в голове: он не знал точно, в какую из поездок произошел тот или другой случай. Разговоры, события — все сливалось в каком-то едином времени, сложившемся из этих декабрьских месяцев разных лет, когда он еще был, а потом перестал быть ребенком. Наверное, потому, что уже давно он и думать забыл об этих годах, похоронил их в своей памяти, почти ненавидел их, хотя некогда эти каникулы в тропиках представлялись ему подобием рая. Он видит себя с выгоревшими, почти белыми, волосами, в рубашке с короткими рукавами и коротких штанишках, ноги все в царапинах, на коленках и локтях ссадины, а на ногах тяжелые грубые шахтерские башмаки с тупыми носками. Видит, как бегает по апельсиновым рощицам, по ухоженным садам с цветущими олеандрами, бугенвиллеями и жасмином, отделяющим один от другого дома заводских служащих.
Длинная стена окружала завод, дома и сады, а также места развлечений: гостиницу для приезжих, дамский клуб на верхнем этаже ресторана, теннисные корты, предназначенные отделять этот раскаленный оазис от остального поселка. По ту сторону стены жили рабочие, пеоны и торговцы — люди иного цвета и вида. Служанки являлись как бы одним из немногих мостиков между двумя мирами. Другим были прогулки на реку; часто компания детей и подростков отправлялась поплавать в заводях Атояка под любопытными взглядами чужаков, которые иногда подходили к ним, чтобы посоветовать, как лучше плавать и бороться с течением, или показать хорошие места для прыжков в воду. Однако не о различии между двумя этими мирами и не о их мимолетных связях будет рассказ. Действие должно развиваться только и исключительно внутри стены, хотя фигурируют в рассказе и толстяк Вальверде, и китайчата, дети служащих ресторана, к которым он относился как к тем, кто жил за стеной.
Герой полагает, что если бы он вновь посетил плантацию, то, возможно, все оказалось бы гораздо скромнее, чем представлялось его детскому взгляду. Он уверен, что и сад был не таким роскошным, каким сохранился в его памяти, и дома не так велики и не так современны, о чем говорили запомнившиеся ему тогдашние предметы комфорта — грелки и электрические колонки в ванной, например. Иностранная речь, главным образом английская, тоже придавала этому месту особый колорит, большая часть технического персонала были североамериканцы.
Он записывал, записывал все, что подбрасывала ему память, не заботясь о ценности воспоминаний, хлынувших безудержным потоком, зная, что многие случаи, как бы заурядны они ни были, лягут в основу рассказа, зародыш которого он увидел, вспомнив сон, где по неосторожности, по легкомыслию предал своего деда, открыв врагам преступный характер его деятельности.
Он набросал, например, в общих чертах происшествие на заупокойной мессе по деду, вызвавшее ссору между поселковым священником и прихожанами, которые посчитали себя обманутыми при сборе денег на покупку нового колокола; ссора эта позволила ему не ходить к мессе до конца каникул, поскольку его семья, оскорбившись, перестала посещать церковь. Записывал он и более приятные воспоминания: как кузены брали его с собой на охоту или о прогулках в соседние селения вместе со старым заводским сторожем, закоренелым пьяницей, тот давал им прохладительное питье из бутылки, закрывавшейся оправленным в железное кольцо стаканчиком, который он отвинчивал пальцами, а в питье — добавлял несколько капель рома: пусть его неутомимые питомцы почувствуют себя мужчинами. Он писал о жестоких сражениях между мальчишками с плантации, разделившимися на «союзников» и «немцев»; разгоряченные слухами о неизбежной опасности, подогретыми присутствием немецких подлодок близ Веракруса и объявлением войны странам «оси» (что означало это слово, никто толком не знал), они чувствовали себя причастными к жестокой бойне, которую каждую неделю им показывала кинохроника. Набросал некоторые характерные разговоры того времени, разглагольствования супруга своей тетки, заводского адвоката, за столом, уставленным бутылками пива: яростные и бессвязные проклятия его главному врагу — профсоюзу, потом и правительству вообще и местной школе в частности, ибо, как он говорил, ему опротивела демагогия учителей. И еще разговоры трепетавших дам, их тоска по каштанам, без которых ни один рождественский ужин невозможен, ужас перед сообщением, что чулки, и не только шелковые, изымут из продажи; донья Чаро, дородная супруга главного агронома, кричала не своим голосом, что скорее обмотает ноги бинтами, чем выйдет на улицу без чулок. Мужчины сетовали, что все труднее стало добывать покрышки, и опасались, что вскоре то же будет и с бензином. Казалось, взрослые вступили в душный мир страхов и неуверенности; дети же, возбужденные грозными предвестиями, заводили вольные, дикие игры и, пользуясь большей свободой, пускались в ночные похождения.
Все это он записывал, но время от времени возвращался назад, чтобы подправить какой-нибудь отрывок или добавить новые подробности, например к рассказу о заупокойной мессе по деду, нарушенной спорами между священником и прихожанами. Его удивляло, почему в его воспоминаниях приобрела такое значение эта религиозная церемония, оскверненная ссорой, возникшей из-за покупки колокола. Потом понял, его интересует не сам случай — слишком бурно закончившаяся месса, — а то, что на этой церемонии собрались все участники задуманной им истории: он и его сестра; китайчата, с которыми он строил города из пробок на берегах узких оросительных каналов; толстяк Вальверде, как обычно с ханжески поднятым к небу взором и молитвенно сложенными руками; соседи — инженер Гальярдо, сухощавый, с задубевшим лицом, которого у них в доме называли степным волком, его замкнутая, необщительная жена, их дети Фелипе и Хосе Луис, с годами ставшие самыми верными товарищами его игр. В углу у входа в церковь стояла — только из уважения к их семье, потому что вообще она к мессе не ходила, — Лоренса Комптон, девушка, что так изменилась после смерти своего отца.
Когда он думал о тех временах, ему казалось, будто рядом с ними всегда жили Гальярдо. Но вдруг вспомнил, что в первые два его приезда шале по соседству с домом тети Эммы пустовало. Он смутно видел темный запущенный дом и маленький неухоженный садик.
Возможно, это было плодом воображения и повлияли более поздние события — они-то и искажали воспоминания о прежних временах. У него не вызывало сомнений, что в последний год (он уже перешел в среднюю школу, и семья последний раз собралась в доме тетки на праздник рождества) никого из Гальярдо на плантации уже не было. А мрачный образ пустого шале посреди заглохшего сада, возможно, связан с первыми каникулами, когда Гальярдо еще не жили на плантации.