Анхелес Мастретта - Любовный недуг
Кресло-качалка висело на крюке где-то под самым небом. Оно было дубовое, с отделкой на спинке и на поперечинах. С резного подголовника улыбалось старческое лицо с пышными усами и бородой. Савальса попросил снять его. Когда оно уже стояло перед ними, он спросил у Эмилии, указывая на старика, может ли тот быть хорошим слушателем. Эмилия села в кресло, энергично покачалась, пробуя сиденье, и спросила у Савальсы, не значит ли это, что он хочет уйти от нее. Савальса сказал, что по собственной воле не уйдет никогда, но ему нужно быть уверенным, что в случае чего у нее всегда будет слушатель, вместе с которым он сможет восстановить полотно воспоминаний, которое она ткала с лихорадочной настойчивостью, как произведение искусства.
– Ему ты можешь рассказать все, – сказал Савальса. – Даже то, что не можешь рассказать мне.
Эмилия обозвала его ревнивцем и встала с кресла, чтобы поцелуем стереть все те фантазии, что таились за его нахмуренными бровями. Они никогда не говорили о Даниэле, но, зная о ее склонности к воспоминаниям, как у других, например, к вышивке, Савальса был твердо уверен, что за два года она не забыла ни его чар, ни их совместных приключений.
Они вернулись домой с креслом. Около входной двери, на улице, Савальса попросил свою жену сесть в него, чтобы внести ее в дом вместе с креслом. Эмилия уступила его желанию с необычной торжественностью. Она аккуратно расправила складки на юбке, подняла вверх ноги, закрыла глаза и сказала, что готова. Савальса увидел дрожь ее темных ресниц и, прежде чем поднять ее, склонился к ее губам, шепчущим что-то вроде молитвы. Почувствовав его рядом, Эмилия выдала ему поцелуй, как чек с непроставленной суммой. Эта минута блаженства была пьянящей и дерзкой. Потом он поднял кресло и вошел в дом с этим военным трофеем из горя и счастья, который жизнь отдала ему в руки от щедрот своих.
Это был длинный день. Накануне ночью одна роженица решила, что неплохо бы родить тройню, потом привезли мужчину, которому кум отхватил полруки своим мачете, и в довершение всего мадам Море почти что приползла около часа с приступом аппендицита, крича от боли, и они стали ее оперировать, хотя и не были уверены, что она выживет. Мадам Море была симпатичной и ласковой старушкой, чья слава европейской проститутки сорок лет назад привлекала в Пуэблу мужчин из всех частей страны. Со временем она стала чем-то вроде местной чудачки, готовой всем рассказывать, что звание «европейская» пришло к ней от одного зуава, который после ночи на циновке с одной из жительниц Сакапоастла, оставил в ее животе семя, из которого появилась девочка с зелеными глазами и светлыми волосами, чье рождение стало позором для всей деревни. В ужасе, что породила подобную диковину, ее мать поехала в город, чтобы отдать ее какому-нибудь несчастному с такой же светлой кожей, как у нее. Единственным заведением с белыми людьми, куда она смогла беспрепятственно проникнуть в одиннадцать часов утра, оказался уважаемый публичный дом около вокзала. Там, посреди комнаты, где спали белые женщины, она оставила свою спящую девочку в полной уверенности, что никому из них не покажутся странными цвет ее кожи и ее черты. Эмилия и Антонио приняли ее в первый же день, когда она пришла на консультацию, несмотря на ее нелестную славу. И с тех пор они любили послушать ее поговорки и подробные описания половых достоинств всех, кто когда-нибудь прижимался к густым волосам женщины из Сакапоастла, покрывавшим ее белейший бретонский лобок.
Была полночь, когда Эмилия проснулась от холода в их сплетенных нагих телах. Сонная и дрожащая, она вспомнила весь этот день, пока натягивала на них с Антонио пуховое одеяло, служившее ей символом защищенности, которую давал ей этот мужчина и все, что его окружало. Она, свернувшись в комочек, прижалась к его спине и услышала, как он произносит во сне слова, что наполняют ночь особым смыслом и остаются навсегда в ушах тех, кто их слышит. В эту минуту она подумала, что, наверное, именно это ее родители называют счастьем.
Два года спустя, к марту 1919 года, в больнице было на двадцать коек и на семь врачей больше. Соль Гарсия, когда все имущество ее мужа было потеряно во время революции из-за неблагоприятного стечения обстоятельств, стала ее администратором, самым разумным и доводящим все до совершенства. Савальса говорил, что ни с помощью лупы, ни в сказочной стране они не смогли бы найти такое чудо, и это наполняло Эмилию гордостью, словно по их с Соль жилам текла одна кровь. Если бы их это интересовало, они узнали бы, с каким неодобрением смотрели некоторые люди на то, что такие женщины, как они, работают. Но ни у одной из них не было времени и желания прислушиваться к чужому мнению. Поэтому они получали удовольствие от своих занятий и не нуждались ни в чьем одобрении, кроме своих сердец.
Этой весной Эмилия и Савальса приняли приглашение доктора Хогана прочитать в Медицинском колледже в Нью-Йорке лекцию о кишечных паразитах, теме, в которой на тот момент никто не разбирался лучше мексиканских врачей. Даже в эту эпоху эпидемий и убийств Соль подсчитала, что из каждых десяти больных четверо страдали каким-нибудь кишечным заболеванием.
Эмилия испытывала особое благоговение перед этим колледжем, потому что в 1847 году, когда ни один американский университет не разрешал принимать женщин на медицинский факультет, его студенты на вопрос декана, согласны ли они на присутствие среди них женщины, единогласно дали свое письменное согласие, думая, что это была шутка. Элизабет Блэкуэл, так звали девушку, подняла такую шумиху вокруг этого случая, что убедила своих будущих однокурсников не отказываться от своего решения, пусть и принятого в шутку. Несмотря на то что администрация предсказывала серьезные трудности, которые вызовет присутствие женщины в аудитории, у студентов к их сокурснице возникло истинное уважение. Поэтому, когда один из преподавателей попросил сеньориту Блэкуэл отсутствовать во время лекции по анатомическому строению мужского репродуктивного аппарата, товарищи поддержали ее отказ удалиться. Через два года, столько в то время длилось обучение медицине, Элизабет получила диплом с самыми высокими оценками в своей группе.
Доктор Блэкуэл была учителем Хогана, и он передал Эмилии по наследству свое преклонение перед ней и историей ее жизни. Эмилия, словно лично была с ней знакома, знала о страданиях этой женщины во время ее пребывания в Лондоне, когда у нее был открытый доступ на занятия и в больницы, но где многие пациентки отказались от ее услуг. Не меньше горя она хлебнула и во Франции, где, в своем стремлении к знаниям, согласилась работать в школе акушерок, потому что только там ей разрешили заниматься акушерством.
В Нью-Йорк встретиться с Эмилией и Савальсой приехали доктор Хоган и бесстрашная Хелен Шелл, любившие друг друга так, словно одна не была на тридцать пять лет моложе другого, а может, именно по этой причине. Хелен оставалась той же порывистой красавицей, очаровавшей Эмилию пять лет назад, а Хоган, до которого дотронулась своей волшебной палочкой молодая жажда жизни, словно сошел с фотографии той эпохи, когда еще была жива его первая жена и он, тридцатилетний, пылал к ней любовью.
Когда они вернулись в Мексику, все ночи в течение следующего месяца Эмилия просидела в кресле-качалке. Она полагала, что все, что ей хотелось бы помнить в старости, она должна сложить в архив памяти, как в конверт, откуда будет доставать загадки и мечты, когда жизнь станет лишь пучком импульсов и меняющихся форм. А из этого рая, сотканного из воспоминаний, уже никто и никогда не сможет изгнать ее.
Савальса смотрел, как она качается в кресле, пересчитывая в уме свои инструменты или рассказывая о своих мечтах и бедах. Он сумел узнать ее полностью и понимал, наверное, так же хорошо, как она сама, от каких навязчивых мыслей она просыпалась среди ночи, какие страхи и какие бездны ностальгии открывались перед нею в те вечера, когда она замолкала, сколько сахара она клала себе в утренний кофе, почему она пристрастилась к соли, как она спала, согнувшись, на правом боку и какими путями он должен идти, чтобы прикоснуться к ее снам.
Он был благодарен Эмилии за счастье быть любимым и за ежедневную радость видеть, как она идет по жизни в поисках чего-нибудь неожиданного. Она не умела сдаваться, никогда не использовала слово «неизлечимый», не верила в Бога, но очень верила во что-то вроде Промысла Божия. Когда у нее не шло какое-нибудь лечение, она искала другое. Она научила Савальсу, что никто не болеет одной и той же болезнью одинаково, и поэтому нельзя лечить всех одним и тем же способом от одного и того же. Она ставила диагноз, только взглянув на цвет кожи больного или на свет из его глаз, прислушавшись к тону его голоса или глядя, как он передвигает ноги. Савальса считал ее такой же эффективной, как выездная лаборатория. Она не задавала вопросов, без которых можно обойтись, как, например, простой и прямой: «Что у вас болит?» – а когда никто вокруг не решался назвать причины какой-нибудь болезни или все считали ее неизвестной и опасной, она делала пару-тройку невероятных категоричных заявлений и в большинстве случаев оказывалась права. Благодаря ее стремлению примирить всех, больница иногда больше напоминала группу сумасшедших, чем научное учреждение, но в глубине души он соглашался с этой разнородностью ее взглядов и ее поисками.