Владимир Шаров - Старая девочка
Он говорил о том, что видит, что они и сами это понимают и, может быть, поэтому ведут себя так, как будто ничего не поправишь. Но это еще не конец, говорил им турок, это не должно быть концом, ведь осталось то, ради чего каждый из них обязан выжить, то, что вместо него не сможет сделать никто. Он говорил им, что те больные, кто еще может ходить, должны, обязаны начать ухаживать за лежачими. Они должны это сделать, чтобы хоть немного продлить их жизнь. Дать им возможность показать другим Веру такой, какой они ее знали и помнят. Это их долг, если они действительно любят Веру. Ерошкина поразило, что турок в лагере объяснял им почти то же самое и почти теми же словами, что говорил ему на допросе Ежов.
По многу раз в день он повторял им, что они — народ Веры, они — свидетели Веры, ее пророки и апостолы, и они не могут, не имеют права уйти, не оставив свою Веру другим. Прежде они должны по кирпичику собрать, выстроить Веру, сделать все, чтобы она осталась такой, какой была в жизни, а не умерла вместе с ними. Он находил новые и новые слова. Он говорил им, что, раз Вера без них будет неполна, они должны цепляться за жизнь руками и ногами. Как бы ни было им больно и плохо, как бы ни устали они жить, они обязаны помнить, что каждый из них владеет только частью Веры, и без каждого она — не вся, не цела. Может быть, сейчас Вера не идет ни к кому из них, и они спорят зря, говорил он им, она просто решила, что ей в этом мире не место, и повернула, чтобы из него уйти; тогда они не вправе ее задерживать, но они не только вправе, они обязаны сохранить о ней память. Память и веру, что она уходит не навсегда, а лишь до лучших времен.
Так он ходил и говорил им день за днем, а вслед за ним и то же самое ходила и говорила им Сашка, и скоро турок увидел, что эта странная психотерапия как будто и вправду действует. Раньше они были совсем разделены, они ничего так не хотели, как остаться одни, где угодно, лишь бы с утра до ночи не видеть рядом с собой других, ждущих Веру. И за жизнь свою они не боролись, потому что решили уйти, любым способом, но уйти отсюда. И тут вдруг турок, который единственный был им всем безразличен, которого единственного они не ревновали и не боялись, стал им говорить, что бояться и ревновать вообще некого, потому что, в сущности, они — одно целое, один народ. Народ Веры. Может быть, они бы и не поверили в это так быстро, но времени все спокойно обдумать и взвесить у них ведь не было. А он так убедительно доказывал им, что Вера одна, что каждому из них нужна вся Вера, Вера во всей своей полноте и такая Вера возможна только, если они соединятся, сойдутся вместе, потому что у каждого из них лишь ее часть. Это — как шифр, где всем известно по одной цифре, и, если они не договорятся, замок им никогда не открыть. Он ходил между ними и ходил, он говорил им, чтобы они радовались: время разделения и время ненависти прошло, они могут любить друг друга, теперь они, ничего не боясь, могут любить друг друга; она этого хочет. А они уже так устали бояться и ненавидеть, конечно, они внимали и радовались каждому его слову.
Турок начал эту свою проповедь двадцать седьмого ноября, и почти сразу к нему присоединилась Сашка; она ходила вслед за ним и говорила то же, что и турок. Она была такая же, как они, одна из тех, кто верил, что Вера возвращается именно к ней, и вот она первая предлагала поделиться с ними своей Верой, отдать им всю ту Веру, которая в ней была, которую она берегла в себе больше двадцати лет, и она говорила им о Вере, всю ее им рассказывала. Они же слушали ее, слушали и сами видели, что Веры от этого в Сашке меньше не становится, наоборот, рассказывая им, она каждый раз вспоминала то один эпизод, то другой, которых прежде не помнила, и тоже им их рассказывала. То есть Веры становилось больше и больше, и они поддались, шаг за шагом стали поддаваться; прошло меньше недели, а ходячие больные уже начали понемногу помогать турку и Сашке ухаживать за лежачими. Скоро они ходили за ними, как самые преданные сиделки, и помогали друг другу, и говорили о Вере, о ней одной. Они говорили о ней и не могли наговориться, а когда уже сил у них не оставалось и они расходились, валились на свои койки, каждый знал, что Веры, Веры, которую он единственную в жизни любил, стало больше. И завтра тоже, когда он проснется, снова пойдет ухаживать за другими, кто любил Веру, и с каждым будет делиться своей Верой, и каждый будет делиться с ним своей, у него ничего не убудет, наоборот, только прибавится.
Они менялись прямо на глазах. Взахлеб, не умея остановиться, они говорили о Вере, и все это совсем не как раньше, никто больше друг на друга не обижался. Наоборот, они были счастливы, буквально светились. Благодаря Вере они делались лучше, они учились друг друга любить, поддерживать, друг другу помогать. Раньше между ними не было ничего, кроме ревности и зла, теперь на их место пришли любовь, братство, всепрощение, и они знали, что Вера этому рада, что она давно этого от них ждала и просила. Постепенно они все яснее и яснее понимали, что то, что они еще недавно хотели умереть, — это потому, что такие они были Вере не нужны. И она не шла к ним, наоборот, от них уходила. Она в самом деле уходила из этой жизни, потому что поняла, что между теми, кто ее любит, рождает лишь зло. Теперь они могли ей сказать, что, слава Богу, это наваждение кончилось, и они понимают, что нужны ей все потому, что все они — часть ее жизни, никто из них не изгой и изгоем никогда не станет.
И вот не прошло и двух недель, как они начали ухаживать друг за другом, стали говорить друг с другом о Вере, а турок уже с изумлением отметил, что положение даже самых безнадежных больных перестало ухудшаться. Оно несомненно стабилизировалось, и, главное, было похоже, что больные больше не зовут смерть. Начиная с 15 декабря он об этом чуде писал в больничном журнале день за днем и по-русски, и по-турецки, и на латыни. Было чудом, что они остановились прямо у края, вдруг, благодаря этим беседам о Вере остановились. Они еще не решили жить, но заколебались, задумались, в самом ли деле им надо умирать. Они не начали выздоравливать, но умирать уже перестали. Словно не веря себе, что и вправду стоит попытаться жить, они так колебались довольно долго, между собой они сразу договорились только об одном — не спешить, хорошо в этом деле разобраться, и они твердо решили, что до тех пор, пока не узнают все наверняка, умирать не будут. Веры в них с каждым днем становилось больше, и эта Вера звала и звала их, она тянула, тащила их к жизни. Они и раньше любили ее безмерно, но теперь, когда ее было так много, когда они узнавали ее все новой и новой, они не могли ее потерять, они не могли от нее уйти, когда она была в такой полноте.
К концу декабря стараниями турка и Сашки уже почти треть зэков не просто ходила, но была настолько здорова, что даже могла начать работать. Время это показалось турку подходящим, чтобы попытаться осуществить план, о котором он думал еще с лета, а именно: полностью перестроить лагерь и сделать его хоть немного пригодным для зимовки. Он прекрасно понимал, что, хотя сейчас многие из зэков пошли на поправку, до тепла им без этого все равно не протянуть. Конечно, начать в лагере такие работы без согласия Клеймана было невозможно, и турок очень боялся, что он своего разрешения не даст, но Клейман и на этот раз выслушал его совершенно равнодушно, а на прощание даже сказал, что, наверное, это в самом деле необходимо и они могут использовать для утепления любые материалы, какие найдут.
Зэков в лагере было ровно двадцать душ, они жили в небольших армейских палатках по пять человек и каждую пытались обогреть своими телами и двумя небольшими буржуйками, которые не переставая топили. Но ветер и холод выдували из палаток тепло куда быстрее, чем печки могли их согреть, и хотя здоровые таскали в лагерь срубленный на болоте березняк по двенадцать часов в день, ничего сделать было невозможно. Турок был уверен, что выход у них только один, но без Сашки ему бы и на этот раз убедить остальных не удалось. К Сашке они с некоторых пор относились почти молитвенно, и турок, видя это, старался по возможности действовать через нее. Идея была проста — свести всех зэков в две палатки, одна как бы семейная, в ней он собирался поселить башкира и его детей, Колю Ушакова, Сашку и себя с Ириной, а в другую — остальных зэков, так получалось примерно поровну. Тогда две освободившиеся палатки можно было бы использовать для утепления.
Нужно было сделать следующее: сначала жилые палатки по стенам, а также по центру укрепить колоннами из деревянных ящиков, которых в лагере, слава Богу, хватало. Закончив эту работу, они убрали шесты, державшие верх у обеих палаток, брезент плоско лег на ящики, и они засыпали его толстым слоем легкого и сухого торфа. Около полотна железной дороги лежали огромные его бурты, вынутые еще несколько лет назад, словно специально на этот случай. Этим же торфом они потом набили и другие деревянные ящики, обложив ими палатки на этот раз снаружи. Теперь оставалось последнее — натянуть поверх ящиков вторые палатки, а их в свою очередь, оставив только трубу дымохода, для тепла засыпать снизу доверху снегом. В итоге этого строительства, которым зэки занимались с энтузиазмом и все закончили меньше чем за неделю, получилось пусть и тесное, но довольно теплое жилье, в котором вполне можно было продержаться до весны.