Владимир Шаров - Старая девочка
Как понял Ерошкин, в лагере Клейман не только без ограничений знакомил зэков с материалами, которые дали допросы их товарищей, но в нарушение всех правил также давал им читать копии московских протоколов его, Ерошкина; уразуметь, для чего это делалось, Ерошкин долго не мог. Нового там точно ничего не было: Москва и, в частности, Смирнов знали их чуть ли не наизусть. Все же он не сомневался, что какая-то цель у Клеймана определенно была. Четыре года назад Ерошкин впервые услышал его фамилию и с тех пор уже успел привыкнуть, что Клейман ничего не делает без расчета, что, работая с ним, нельзя ни от чего отмахиваться, наоборот, чем мельче и страннее деталь, тем вернее она и есть ключ. И на этот раз, едва прочитав о московских протоколах, Ерошкин сразу заподозрил, что главное — здесь, и все-таки он преодолел искус, не стал залезать вперед.
Доносы зэков, после того как Клейман, не жалея ни времени, ни сил, начал поставлять им новую информацию, в самом деле стали богаче, но сказать, что теперь они были принципиально другими, Ерошкин не мог. Пожалуй, слабые подтянулись; ныне их доносы мало в чем уступали доносам Горбылева и Корневского, но уровень тех почти что не вырос. Настоящий плюс, в сущности, был один: это были совершенно законченные дела. Не обычные сообщения стукачей, что тот и тот раньше был тем-то, участвовал в том-то, но скрыл это от Советской власти или что он в присутствии таких-то лиц говорил следующее, что иначе как антисоветское высказывание расценить невозможно. Нет, это были готовые дела, где были прослежены все связи, все отношения, где было понятно, кто, где, когда и почему: кто кого вовлек и по чьему заданию. Почти всегда это была организация, и у нее была цель, были задачи и средства, была наконец структура, вся система соподчинения и субординации. Что-то эта организация уже успела совершить, что-то она пока себе лишь запланировала, но все было прослежено с удивительной четкостью и ясностью. В общем, дела были состряпаны мастерски и полностью готовы для суда.
Ерошкин, читая доносы подряд, один за другим, не мог это не оценить и не отметить. В то же время его почему-то не оставляло ощущение, что Клейман ожидал большего и разочарован. Конечно, он не был столь наивен, чтобы верить, что Москва так старательно тормозит его доносы из-за лени и достаточно сделать за московских следователей часть работы, как дальше все покатится само собой. Но, похоже, он преувеличивал их силу и яркость. За двадцать лет в органы было вложено столько ума, изобретательности, таланта, еще со времен Дзержинского в ЧК шли работать самые блестящие умы, и это не могло не дать результата. В НКВД был совершенно невозможный ни в одной другой области простор для творчества, совершенно невозможная свобода, и равняться с опытными чекистами зэкам было трудно. Сколько всего ни дала им судьба, сколько бы они про всех и вся ни знали, в органах никого поразить они были не в состоянии. Это был тот нечастый случай, когда творение рук человеческих наверняка куда ярче и интереснее, чем реальный непридуманный мир.
Все же в новых доносах было немало любопытного. Так, например, раньше в лагере шла война всех против всех. Вера была одна, и никому из них и в голову не приходило, что, чтобы справиться с частью врагов, следует объединиться, хотя бы на время объединиться. Они были для этого чересчур честны, чересчур прямолинейны и искренни в своей любви к Вере. Они даже на час не могли решиться оставить это за скобками и заключить союз. Сентябрь здесь многое поменял. То есть они явно и теперь не сговаривались, явно не заключали временных перемирий с одними, чтобы нанести удар по другим, но, без сомнения, они начали понимать, что не все в них различно, не во всем они чужие друг другу, и сразу так же стали сближаться и их доносы. Раньше Вера, любовь к ней, ожидание ее разводили их в разные стороны; Вера, как катком, прошлась по всему, что могло их свести, она была ревнива, и они могли быть обращены только к ней. Только нужное в них Вере могло быть оставлено и сохранено. Осенью, однако, произошел перелом; похоже, что Клейману во время этих долгих лагерных допросов как-то удалось их убедить, что Вере от них подобной жестокости вовсе не надо, что она любит их такими, какие они есть, и не хочет, чтобы ради нее они все в себе ломали.
В результате уже в сентябрьских доносах Ерошкин без труда обнаружил, что они поделились на четыре вполне четкие фракции, причем то, что писали в Москву их члены, настолько одно другое дополняло и подтверждало, что трудно было поверить, что они не сговорились. Сначала зэки разбились на тех, кто попал на Лубянку, а следом — в Воркутинский лагерь из других лагерей и тюрем, и тех, кого взяли с воли. Здесь, вне всяких сомнений, правда была на стороне вольных. С немыслимой яркостью они обвиняли бывших зэков в том, что жизнь им оставлена из милости, они — враги трудового народа, предатели, убийцы, по закону и по справедливости они лишены всяких прав, в том числе и права на Веру. Сам народ никогда не допустит, чтобы Вера попала в их руки. Во всех доносах это было как бы обязательной преамбулой и одновременно основным тезисом, из которого в свою очередь делался развернутый вывод. Если эти люди понимают, что Вера не будет их, такое невозможно ни при каких условиях, отсюда ясно следует, что Веру они вовсе не ждут, они лишь преступно симулируют свою любовь, свое ожидание Веры. С помощью этого подлого приема они пытаются обмануть партию, народ, органы и выйти на свободу.
Ерошкин видел, что старые лагерники знают про эти обвинения. Впрочем, дело здесь могло быть и не в Клеймане, отнюдь не в том, что он прежде, чем отправить доносы в Москву, давал их читать лагерникам, просто раньше, чем быть записанным и попасть в донос, в лагере об этом наверняка немало говорилось. Силы двух фракций, их убежденность, страсть, вера в свою правоту были совершенно не равны. Во всяком случае, в своих собственных доносах старые зэки отвечали на эти обвинения настолько вяло, уклончиво, что видно было: они и сами считают, что для подобных подозрений основания есть. Поменяйся они со своими обвинителями местами — они думали бы то же самое.
Позже каждая из этих групп в свою очередь раскололась надвое, и это тоже попало в доносы. Теперь они довольно строго поделились на тех, кого раньше Вера любила сама, и на тех, к кому всегда была равнодушна. Этого раскола, надо признаться, Ерошкин ждал давно, еще когда их допрашивал в Москве. Те, кто уже удостаивался Вериной любви, считали себя как бы белой костью, они были убеждены, что только у них есть шанс соединиться с Верой, остальные только ее путают и сбивают. Прочие зэки, похоже, признавали их преимущество, в любом случае накал страстей здесь был меньше, чем между вольными и зэками.
Так или иначе, но к осени сорок первого года к одной из этих четырех групп причисляли себя все зэки Воркутинского лагеря, за исключением, пожалуй, Коли Ушакова. Этот Верин приемыш ни к кому тогда не примкнул, держаться сам по себе он старался и позже. Его отношения с Верой и вправду мало походили на отношения остальных: никто им, в сущности, не интересовался, и, как понял Ерошкин, Колю это устраивало. Еще читая летние доносы, Ерошкин обратил внимание, что в них нет ни одного подписанного фамилией Ушаков, и в сентябре, когда вал доносов достиг максимума, он тоже ни разу ни на кого не настучал. Однако Клейман почему-то с этим мирился. Возможно, дело было в Колином письме, написанном в тот же сентябрь и адресованном Вериным дочерям. Отправка этого письма, вне всяких сомнений, была Клейманом санкционирована, и Ерошкин потом много раз благодарил Бога за то, что Москва сумела его перехватить.
Письмо было короткое и очень странное. Начав с поздравления старшей из Вериных дочерей, Тани, с днем рождения, Коля писал ей, а также Маше и Лене, что, возможно, они об этом и не знают, но он — их старший брат. С тех пор как он ушел от Веры, ему пришлось многое пережить, многое испытать. К счастью, это не было пустым и бесполезным; за эти годы он немало всего понял и, как старший брат, считает своим долгом поделиться накопленным с сестрами. Дальше он писал им, что они быстро взрослеют, это естественно, и скоро неизбежно столкнутся с тем, о чем он сейчас скажет. Вслед за этим введением он писал Тане, Маше и Лене, что они должны, обязаны знать: плотская любовь есть грех, страшный, непростительный грех. Настоящие родители — не плотские, а духовные; плотские родители зачали тебя во грехе, зачали, когда ими не владело ничего, кроме преступной похоти. Каждое дитя, продолжал Ушаков, само должно найти своих истинных родителей, родителей по духу и, ничуть не скорбя, наоборот, ликуя, уйти к ним, как он когда-то ушел к Вере. В этом и состоит призвание человека, как задумал его Господь. И у них троих, писал Ушаков, приближается время, когда они должны будут уйти от той матери, которая их выносила и родила, которая их кормила грудью и растила, так же, как много лет назад он ушел от своей родной матери к Вере. Они выросли и скоро уйдут навсегда, оборвут все корни, чтобы не мешать Вере и ему соединиться вновь. Это письмо поразило Ерошкина, он прекрасно понимал, какое впечатление оно бы произвело на Вериных дочерей, да и на саму Веру, если бы к ним попало.