Наш человек в горячей точке - Перишич Роберт
— Нет, — сказала она.
— Тогда почему?
— Не могу… — сказала она, плача. — Просто больше не могу.
Почему она плачет, если не может со мной дальше, спрашивал я себя.
В её глазах я видел вину. Вину за то, что не справилась, не сохранила любовь вопреки всему. Любовь, если она настоящая, должна длиться вечно. Об этом говорят фильмы, стихи и любовные истории. Они создали цивилизацию любви, образа и ожидания.
Но она потеряла терпение. А может быть, образ цели. Или образ счастья. Что-то потеряла. Она чувствовала себя виноватой перед любовью. Передо мной. Я видел это в её глазах. На её лице, которое она, казалось, хотела спрятать.
— За остальным приду на днях… — сказал я.
Приподнял руки, будто собираюсь что-то объяснить, но только разрыдался.
— Я не хотела… Такого я не хотела, — сказала она. — Куда ты… Куда ты сейчас пойдешь?
— Нашел одно место… Временно, — сказал я.
— Но… Ты не можешь, не можешь вот так сейчас уйти, — сказала она. Села на диван и опустила голову в ладони.
Я хотел спросить — а когда? Немного позже?
Но всё-таки мне было не до иронии. — Думаешь, мне не надо уходить?
— Это так ужасно, всё ужасно, — сказала она и легла на диван. Смотрела на кресло и скулила, как собака.
Я подошел, сел на край дивана и погладил ее по голове.
— Моя любовь, — говорил я так тихо, как только мог, — моя самая большая любовь.
Я огляделся вокруг. Расплывчатая картина сквозь слёзы.
Все эти годы… Мы представляли себе ту жизнь, в которую собирались направиться. Совместное будущее. Близость и запах тела. Все эти ласки и шутки. Эти картины, и прошлые, и будущие, необходимо забыть.
Тяжелее всего было представить себе окончательное разъединение. Это было тяжелее самого разъединения. Сожаление обжигало меня из будущего, из того времени, в котором мы больше не будем вместе. Эта ностальгия из будущего, осознание забвения, которое окутает всё.
Я сидел там, на диване, на краю.
Пора прощаться.
— Мы больше не будем вместе… — сказал я, и мой голос погас.
Я прикоснулся к этой картине.
Я увидел, как исчезаю из этой квартиры, как бледнеет мой след, как испаряются мои вещи, как жизнь меняет свой облик и превращается во что-то другое.
Я гладил её волосы, еще немного.
— Не… не забудь меня, — с трудом проговорил я.
Поцеловал её волосы, прошептал: — Ухожу.
Она не повернула ко мне головы.
Я встал.
Взял свой старый рюкзак и дорожную сумку.
На пороге я оглянулся, её плечи вздрагивали.
Я ещё раз обвел глазами всё это место, кивнул ему и вышел.
Когда я вошел в лифт, я увидел в зеркале свои красные глаза и полез в рюкзак за темными очками. Тем временем кто-то вызвал лифт наверх. Я нашел очки и надел их. Вошла какая-то женщина. Должно быть, из-за очков я выглядел странно. Женщина встала в углу. Я протянул руку, она вздрогнула… Нажал кнопку первого этажа. Было девять вечера.
Наконец-то мы двинулись вниз.
Я словно вышел из темного зала кинотеатра.
История закончена, и ты опять снаружи.
Я встал на краю тротуара, поставил сумки на землю. Снял темные очки. Соседи выгуливали своих собак.
Я вызвал такси, назвал адрес и замолчал.
Мы поехали, потом я расплатился, вошел в небольшое здание, поднялся с сумками по лестнице, остановился на третьем этаже перед дверью, на которой была табличка с чьей-то фамилией.
Открыл дверь этой маленькой однокомнатной квартирки, первой попавшейся, которую снял позавчера. Почувствовал запах прогорклых орехов, поставил сумки на середину комнаты и остался стоять, потом поднял пустые руки, как будто собираюсь что-то сказать.
Сел.
Всё производило впечатление какого-то упражнения.
Что я здесь делаю… Не могу сказать, что я себя об этом спрашивал — просто я так смотрел.
Здесь бы фильм и закончить, подумал я. Вот последний момент для заключительных титров. Всё выглядело не имеющим большого значения. Будто я не здесь, мой дух плутал.
Я включил радио.
Чи-ки-чи-ка-а… старый джингл нашел меня.
Телевизора здесь не было.
Вытащил из сумки пепельницу. Закурил сигарету.
У стены этажерка восьмидесятых годов… Кухонная мебель цвета кофе с молоком.
Коричневый раскладной диван.
Следы картин на стенах.
Круглый стол, за которым я сидел как участник какой-то неудачной дискуссии.
Я встал из-за стола; окно с видом на автомастерскую во дворе.
Судя по стоящим там автомобилям, мастер специализировался на старых «Опелях».
Дерево во дворе окружали «Асконы» и «Кадеты».
Это был квартал Тошо.
Здесь у них все — Джо, вспомнил я.
Мне бы нужно было зайти в ближайшее кафе и сказать: «Привет, Джо…» Чтобы проверить, функционирует ли эта схема. Но не хотелось идти в местные кафе, где все друг друга знают, там бы я действительно почувствовал себя одиноким.
Может быть, лучше пойти в торговый центр, который, как я видел из такси, мелькнул поблизости… Там я могу делать вид, что я прохожий-покупатель, могу прогуливаться так, чтобы не выглядеть одиноким.
Сейчас я сидел за пустым столом. Забыл купить выпивку.
Я позвонил Тошо, сообщить ему, что мы соседи. Звонило долго, неизвестно где. Он не ответил. Видимо, у него нет моего нового номера.
Подумал послать ему смс, что это звонил я.
Но я не был уверен, что это хорошая идея. В редакции я считался врагом номер один. Наверное, не стоит ставить Тошо в неприятное положение. Да я его наверняка встречу в этом квартале.
Чи-ки-чи-ка-а…
Новости по радио…
Мертвые в Ираке. Значит, ещё не конец.
Прежде всего нужно распаковаться.
Я пытался не думать о Борисе, потому что меня тогда охватывала ярость. А потом беспомощность и тоска. И опять ярость, сильная до судорог в мышцах.
После того как эта афера всплыла, возникли разные предположения о его судьбе: он погиб, его в какой-то неразберихе случайно убили американцы, он стал жертвой багдадских банд, которые охотятся за иностранцами, его похитили и посадили под арест исламисты, и даже кто-то заподозрил его в том, что он сам примкнул к исламистам, так как общественность — уж не знаю как — докопалась до его оригинальных репортажей и обнаружила там какие-то, якобы антиамериканские, суждения. В публичную дискуссию включились и психиатры, специалисты по посттравматическим стрессовым синдромам, которые извлекали из его фраз признаки паранойи, пошатнувшееся восприятие собственного «я», суицидальность, шизофреничное воображение, чувство травмированности и вины, смешавшиеся следы войн, которые в его сознании слились в одно целое…
Несчастье — думал я. Это всего лишь чувство несчастья, которое охватило его душу. Ничего удивительного, после всего, что было. Мне было знакомо это чувство. И я сам носил его в себе. Где-то в глубине себя мы потерпели поражение. В этом нет ничего странного. Кто выжил и пережил это балканское дерьмо, кто дышал этим адом, должен чувствовать поражение. Но он должен его скрывать. Должен пройти через это, не глядя перешагнуть через бездну. Я должен освободиться от чувства несчастья, если я не хочу в нем утонуть, думал я. Борис же копался в нем, как будто находя в этом какое-то мрачное наслаждение, как будто желая нырнуть в него. Я старался не думать о Борисе, не думать обо всём этом.
И другие тоже старались.
Вокруг всей этой истории скапливались кучи второстепенных деталей, как орнамент вокруг чего-то пустого.
Все говорили об этом орнаменте вокруг истории.
Я был одной из деталей такого орнамента.
Через пятнадцать дней после моего увольнения геповский «Ежедневник» начал по частям, из номера в номер, печатать оригинальные репортажи Бориса.