Олег Лукошин - Человек-недоразумение
— Ну! — гримасничал Демьян. — Почему не разверзаются небеса? Почему я всё ещё жив? Вы видите, это обычный кусок говна, он никакой не волшебник.
— Да и ты никакой не Демьян Бедный! — крикнул я в ответ. — Это не Бедный! Его зовут Валерий Степанович Самсонов, он был пациентом психиатрической лечебницы, а до этого работал сварщиком в строительно-монтажном управлении.
Вы думаете, я ничего не знал о тех, кто входил в мою секту? О, нет, ни в коем разе! На каждого у меня имелось подробное досье, в котором была описана вся его жизнь от рождения до встречи со мной. Жаль, при тех событиях все бумаги пропали. А то бы я и сейчас многих из этой братии с лёгкостью мог подцепить за жабры.
Другое дело, что сейчас мне это на фиг не нужно.
— Врёшь, падла! — рассвирепел самозваный поэт. — Ты врёшь от начала до конца!
Возможно, он действительно верил в то, что говорил. Как бы то ни было, его слова произвели на толпу самое вдохновляющее впечатление. Члены поселения — все они стояли вокруг столба — загалдели, расслабились, пришли в движение и разом ринулись ниспровергать своего гадкого, а в довершение всего падшего и доступного бога. Кто-то кидал в меня камни, кто-то от души наносил удары, кто-то (это особенно нравилось женщинам, среди которых я увидел и новую свою сожительницу, Аленький Цветочек) плевал мне в лицо, стараясь попасть прямиком в глаза, кто-то, следуя примеру Бедного, мочился на меня. Такими радостными и счастливыми этих людей я не видел даже на своих самых первых проповедях.
— Вот тебе, собака, собачье! — выбежала из-за спины своей матери подросшая, вполне уже сиськастая дочь Евгении Питеркиной (Наталья? Марина?) и швырнула мне в лицо чем-то густым, вязким и пахучим. У меня хватило соображения понять, что это собачье дерьмо.
— Почему вы это делаете?! — обречённо и недоумевающе взирал я на эту вакханалию сквозь сползавшие на глаза шматы собачьего кала. — Как вы не понимаете, что отказываетесь от вечной жизни? Разве вы готовы к смерти, разве справитесь с её холодом?
Мои увещевания вызвали лишь очередной всплеск злобы. По артериям сектантов пробежал электрический зуд, и все разом бросились меня молотить. До сих пор не представляю, как мне удалось тогда выжить. Единственное объяснение: моя избранность. Пусть я последнее ничтожество в человеческой иерархии, пусть я совершенный и окончательный придурок, но именно этим я отличаюсь от остальных. Именно это делает меня уникальным.
До сих пор в дождливую погоду мои поколоченные в тот безумный день косточки начинают ныть и просить какой-то необыкновенной ласки. И это у совсем молодого ещё человека! Высидеть без похода в туалет больше двух часов я тоже не могу — отбитые почки. Кроме этого меня одолевает порой беспричинная головная боль, а ещё я стал чрезвычайно избирателен к запахам и постоянно при посещении туалетов подношу к носу надушенный одеколоном носовой платок. Иначе меня вывернет наизнанку.
Я не ропщу. Быть может, я заслужил этот бунт, быть может, он ниспослан мне самой судьбой. Чтобы больше не осталось иллюзий, чтобы предельно ясно понимать, что никакой благости эта реальность мне не предоставит. Ни при каких условиях, ни при каких действиях и поведении, будь оно хоть самым аморальным либо самым степенным и богоугодным за всю историю Земли. Мне не на что рассчитывать: ни на предметы, ни на людей.
Чересчур разошедшихся бунтарей осадил Бедный. Его поэтической натуре не хватало простого побития камнями, он стремился умертвить меня медленно, мучительно и со вкусом.
— Мы его по-другому прикончим! — бросил он своей новоявленной пастве (да, отныне он стал лидером этого сброда — поверьте мне, какими бы ни были эти несчастные макаки, они не заслуживали этого недоумка). — На кресту сдохнет, как Исусёнок!
За какие-то минуты был сооружён крест: его хотели воткнуть рядом со столбом, но поэт приказал нести его вместе со мной в лес. Сектанты, сняв меня со столба, углубились на пару сотен (если не меньше) метров в начинавшуюся за домами чащу, а там, будучи не уверенными, что этот наскоро сколоченный крест выдержит меня, да и просто не желая ковыряться в густом и плотном дёрне, верёвками и гвоздями присобачили распятие к широченной осине, любезно выросшей на радость этим извергам прямо тут же. Вот так мне предназначалось умереть: вроде бы как Иисусу — на кресте, но в то же время и как Иуде — на осине.
— Гвоздями руки прибивать? — поинтересовался у Бедного спасённый мной когда-то Костя Терещенко, занося надо мной молоток.
Поэт на секунду задумался, а потом немного смущённо буркнул:
— Нет. Верёвками привяжи.
Ну спасибо тебе хоть на этом, поэт-самозванец. Ладони, прибей они меня гвоздями к доскам, я бы тогда точно потерял. Да и жизнь вместе с ними. А сейчас, слава богу, всё ещё могу держать ими ложку с вилкой, пенис и рулон туалетной бумаги, могу ковыряться в носу и чесать задницу. Без рук никуда.
Привязать руки и ноги им показалось мало, они перепоясали всё моё тело, потратив едва ли не все имевшиеся в скиту верёвки. Убедившись в крепости узлов, поэт хотел нанести мне на прощание величественный удар в морду, но вдруг передумал. Его посетил новый, этакий гуманистический образ: мол, о падаль руки не мараем.
— Жил смешно, — изрёк он на прощание фразу, которая, кстати говоря, приписывается вовсе не его альтер-эго, а совсем другому рифмоплёту, и вдруг закончил её совершенно не в рифму: — А умрёшь гнусно.
К моему удивлению, никто из сектантов тоже не захотел напоследок приложиться к моему телу. Я молча смотрел на их удаляющиеся фигуры, но когда они уже готовы были окончательно скрыться за очертаниями деревьев, не выдержал и крикнул им вдогонку:
— Живым или мёртвым, я всё равно вас найду!
Честно признаюсь: мгновение спустя я испугался, что эти идиоты сейчас разозлятся и прибегут обратно, чтобы в ярости порубать меня на куски, но те, видимо, исчерпали свои эмоциональные кладовые и на новые вспышки злобы не сподобились.
К счастью — их или своему собственному — никого из этой шушеры я до сих пор не нашёл и даже не пытался найти.
В течение нескольких последующих часов я, распятый на кресте и терзаемый лесным гнусом, вслушивался в истеричную симфонию человеческой паники, выдаваемой за торжество справедливости. Сектантики носились по скиту, дурью, но как-то радостно и возвышенно орали, по всей видимости собираясь сниматься с насиженного места. Деревья закрывали мне обзор, я не мог видеть этой вакханалии псевдообсвобождения, но звуки долетали до меня в изобилии.
Через пару часов они отчалили. Техника к тому времени насчитывалась у нас в скиту в количестве трёх экземпляров: небольшой тракторишка для огородных работ, к нему можно было подсоединить такой же небольшой кузов, старый «жигуль»-«шестёрка» для деловых поездок по окрестностям и такой же старый мотоцикл с коляской «Иж», неизвестно для чего приобретённый — скорее всего, для раздолбайски-озорного катания по деревенским окрестностям, именно это занятие вне зависимости от времени года пребывало в числе наиболее любимых в нашем поселении.
Техника эта даже при желании не могла вместить всех членов коммуны: хоть количество наше к тому времени и значительно уменьшилось, но все бы по-любому не влезли. Видимо, кто-то отбыл пешкодрапом — да, вот так им не терпелось забыть и проклясть это благостное место. Объективно благостное, я здесь тоже горя хлебнул, но природа там всё равно замечательная — вот как-нибудь, будет время, выберусь туда в турпоход.
После того, как затихли голоса, до меня донёсся запах гари. С каждой минутой он усиливался, уже отчётливый мутно-сизый дым струился сквозь стволы деревьев со стороны скита — думать тут было нечего, недоумки подожгли Лучистую. Жалел ли я в тот момент об этой алтайской деревеньке, ставшей мне на четыре с половиной года домом родным? Да вряд ли. Я и сейчас о ней ни капельки не жалею. Нет у меня привязанности к местности, лёгкий я человек и по-настоящему лучистый, чтобы прирастать корнями к земле. Пожалуй, я был лишь поражён такой жестокостью, проявленной уже не ко мне лично, а к бессловесным бревенчатым домам.
Пожар, надо сказать, оказался мне в тот момент на руку. Потому что я с ног до головы был обсижен лесным, изголодавшимся по свежей пище комарьём, который истово, во все свои прожорливые глотки выкачивал из меня кровушку.
Я много переоценил в жизни после тех событий. Изменилось не только моё отношение к туалетам, но в гораздо большей степени — к насекомым. Вы, наверняка не больно-то уважающие комаров, даже представить не сможете ту степень омерзения, которую с тех пор испытываю к ним я. Любой, даже самый отдалённый и едва уловимый, комариный писк помимо моей воли превращает меня в буйного шизофреника: я вскакиваю с места, начинаю кричать и махать руками, сворачиваю в мухобойку любой имеющийся под рукой предмет, пусть даже и вовсе не гнущийся, и охочусь за этим визгливым созданием до тех пор, пока не удовлетворюсь видом его расплющенного тельца. После того дня в лесу я поклялся, что умерщвлю не меньше миллиарда комаров — лишь тогда я смогу считать себя отомщённым. Я всё записываю: на данный момент мной убито чуть больше трёхсот тысяч. Немного, да, но вся жизнь ещё впереди, месть продолжается, мерзопакостные комары, знайте, что, пока я жив, не будет вам покоя! В моём лице вы получили самого жуткого и целенаправленного убийцу.