Павел Загребельный - Южный комфорт
И все же они с Твердохлебом находили те несколько дней в году, пользовались теми незначительными послаблениями, которые нет-нет, а выпадали иногда, и встречались то ли дома у Семибратова, то ли где-то в городе, на концерте (Семибратов любил музыку) или на каком-нибудь вечере. Объединяло их чтение. В своих бесконечных странствиях по республике, спасаясь от нечеловеческого напряжения и всех тех ужасов, с какими неизбежно приходилось соприкасаться в процессе расследования, Семибратов каждую свободную минуту отдавал чтению. Вечно таскал с собой полный чемодан книг, упрямо веря, что не убийство, кровь, коварство и подлость, а правда и красота всегда были главными в человеческой жизни, были и всегда будут.
В отличие от Твердохлеба Семибратов читал только прозу, поэзии вроде бы пугался, что ли, а возможно, предпочитал прозу из-за большей ее предметности, конкретности, так сказать, более тонкой приближенности ее к повседневной жизни, в которую он был уж слишком погружен.
- Я люблю читать, - говорил он Твердохлебу, - как чеховский доктор Рагин из "Палаты № 6". Может, это чисто профессиональное. Преследуешь убийц в надежде, что станет меньше смертей на свете, а их становится все больше, но ты не опускаешь руки и упорно борешься дальше. Я не участвовал в освобождении Родины, не стал выдающимся человеком, не отличаюсь высокими талантами, но еще сызмальства понял ту великую истину, что жизнь требует от человека большого мужества и еще большей доброты. И как-то само собой получилось так, что я стал бороться за жизнь, преследуя убийц. Кровь убийц зла. Она отбрасывает человечество на целые века назад, к пещерам, в норы, к четырехногости и пресмыкательству, ее нужно не бояться - ненавидеть и думать только о человеческом бессмертии. Как тот же чеховский доктор Рагин, который любил читать и думал, почему человек не бессмертен. А когда, избитый сторожем в палате, умирал, то о бессмертии думал "только одно мгновение": "Стадо оленей, необыкновенно красивых и грациозных, о которых он читал вчера, пробежало мимо него". Я ловлю это стадо! В том мое призвание и вся жизнь!
Семибратов пережил ленинградскую блокаду. Когда началась война, ему было шесть лет. Отец погиб на фронте, с матерью маленький Владлен пережил два года блокады, которые даже на расстоянии десятилетий сливались в сплошной ужас холода и голода, прежде всего холода, ибо это превосходило все человеческие возможности. Те две зимы, длившиеся по шесть, а может, и по семь или восемь месяцев, - это просто невозможно себе представить сегодня.
Он помнил ту страшную ночь, когда мама зачем-то заперла дверь их комнаты изнутри, замкнула вечером после наступления комендантского часа, а где-то под утро во сне или же вовсе без сна молча, тихо и страшно умерла. А Владлен, уже привыкший к смерти, но напуганный неземным холодом, веявшим от маминого тела, попытался было разбудить маму, надеясь, что она все же не оставит его, проснется, вздохнет, застонет, тяжело приподнимется и снова станет защищать своего мальчика...
Напрасно и безнадежно.
Тогда он бросился к двери, схватился за ключ, попытался повернуть его в замке - и не смог, не хватало сил в маленьком теле.
Он не мог даже биться в дверь: тело было такое невесомое, как воздух.
Солдаты вытащили его через окно, высадив раму. Был синий, легкий, неподвижный, но живой. В эшелоне ленинградских детей его везли на Большую землю. Помнил товарняк, нары, раскаленную "буржуйку", от которой они не могли отойти и все пообжигали себе руки.
С той поры он ничего на свете не боялся, кроме холода. Почти не ел хлеба, ибо все казалось ему, что где-то есть голодные дети, а он съедает их кусок.
- Какая жуть в мире! - говорил Семибратов.
Силовое поле чистоты и правды отделяло его от всех мелких и неискренних людей. Невидимый барьер. Непреодолимое расстояние. Многих это раздражало, но что они могли противопоставить такому человеку?
Твердохлеб был благодарен Семибратову за то, что тот даровал ему свое расположение, считал это драгоценнейшим даром, но в то же время и казнился в душе, что не умеет должным образом оценить и воспользоваться этим даром.
Так случилось и в тот вечер, когда он забрел к Савочке, а потом не спал всю ночь, мучился и каялся, обещал себе, что утром пойдет к Семибратову и все ему расскажет, не побоится его осуждения, выдержит укоризненный взгляд и еще более укоризненное любимое его словечко: "Жуть!"
Утром, придя на работу, он узнал, что Семибратов ночью вылетел куда-то для расследования убийства, Савочку снова забрала "скорая помощь", очередной раз она легла в больницу, в отделе хозяйничал, потирая руки, Нечиталюк, о Твердохлебовом слабодушии никто ничего не узнал, - нужно было жить и работать дальше, и Твердохлеб, забрав бумаги, решил встретиться с Борисоглебским.
В своем кабинете Борисоглебский совсем не напоминал того подавленного, чуть ли не полностью уничтоженного человека, каким явился когда-то перед Твердохлебом в присутствии генерального директора. Никакой побитости-перебитости, встрепенулся, выпрямился, смотрит поверх тебя, в голосе сталь.
Кабинет у Борисоглебского размером как и у генерального директора, но у того сплошная функциональность, простота, открытость, тут - все для того, чтобы сбить с панталыку посетителя, для всяческого его унижения, что ли. Импортная мебель из ценных пород дерева, бронза, нержавеющая сталь, множество аппаратов и приспособлений неизвестного назначения, целая телефонная станция возле гигантского стола, с десяток мерцающих телеэкранов разного формата и для создания еще большей таинственности на широченных окнах финское жалюзи из пепельного пластика. Каждый выпендривается, как может.
Но Твердохлеб пришел к Борисоглебскому не для того, чтобы любоваться освещением кабинета. Он сидел за приставным столиком, а Борисоглебский давил его авторитетом из-за безграничного своего стола с такой дистанции, что казался недосягаемым. Не ждал ни Твердохлебовых вопросов, ни сообщений, ни обвинений. Из серого жалюзевого полумрака гремел:
- Вы не открыли нам ничего нового! Вы хотите знать больше нас, но, надеюсь, уже убедились, что это неосуществимая мечта. - И, наконец, традиционное: - Вы мешаете коллективу объединения, вносите ненужную нервозность в нашу работу. Мы не можем позволить, чтобы наша озабоченность по поводу некоторой нехватки телевизоров распространялась на весь коллектив. Давайте ставить вопрос так: что ценнее - телевизор или человек?
Твердохлеб устало усмехнулся. Не позавидуешь его судьбе. Попробуй поставить себя на место всех честных тружеников объединения. Несколько месяцев толкутся в объединении следователи. И все об этом знают. И, ясное дело, разговоры: к честным руководителям следователей не пошлют. А кто честный, кто нечестный? Шкала заслуг так или иначе держится благодаря существованию наказаний. Он почти сочувствовал Борисоглебскому.
- Я могу понять ваше настроение. Юристы не приносят радости. Они дают познание. Не всякое познание - радость. На этом трагическом противоречии строится вся наша работа. Вы говорите: человек. Пойдем дальше: нам приходится иногда так или иначе затрагивать людей с добрым именем. Ну и что же? Между фактами и добрым именем мы вынуждены отдавать предпочтение первым, ибо они - истина, а так называемое доброе имя завоевывается порой не совсем справедливо - бывает, что присваивается, покупается, узурпируется.
- Так, может быть, вы станете утверждать, что мы давали указания для этих... как вы их называете?.. злоупотреблений?
- Злоупотребления совершаются не по указаниям. Они возникают спонтанно. Это проявление инициативы, которая ищет выход. К сожалению, инициативы преступной. Мы работаем здесь действительно слишком медленно, но что поделаешь? Все так запутано и так неуловимо, что приходится чуть ли не по винтику воспроизводить каждый из тысяч телевизоров, которые ушли по незаконным каналам. Все эти каналы мы тоже установим, но хотелось бы рассчитывать и на вашу помощь.
- На мою?! И для этого вы пришли ко мне?
"А к кому же мне идти?" - готов был закричать Твердохлеб, но сдержал этот крик, сказал спокойно:
- Я не принадлежу к сторонникам так называемой молчаливой порядочности.
- И вы приходите, чтобы меня допрашивать?
- Назовем это так.
- Но меня могли бы спросить в другом месте. В высших инстанциях.
- Самая высшая инстанция - справедливость. Я обязан обращаться с вами как с гражданином, а граждане не имеют рангов.
Разговор их зашел в мертвый угол. Борисоглебский взялся за свои аппараты, изо всех сил демонстрируя озабоченность, энергичную деятельность, смертельную занятость и загруженность, вел переговоры, отдавал распоряжения, принимал сообщения, записывал, делал заметки, следил за дисплеями, для Твердохлеба у него просто не оставалось ни времени, ни возможностей, ни внимания, он слушал и не слушал его вопросы, и ответы его были однотонно-однотипные, словно их выдавала электронная машина: