Александр Терехов - Это невыносимо светлое будущее
– Да он же на тебя болт забил! На тебя – боевого шнура! Сынок отца послал! Понимаешь-нет?
Вашакидзе глядел на окаменевшего в немом отчаянии Козлова и на щербатый хохот Коробчика, тяжело дышал и наконец понял:
– Ты-и… Дух! Хоттабыч, тварь нерусский! Обизяна!
– О… Кто бы говорил, – махал ручищами довольный Коробчик. – Ты сам давно с дерева слез?
Возмущенный каптер принялся грузно усаживаться на облюбованное очко, а Козлов вышел на цыпочках из туалета.
Ваня Цветков считал роту уже третий раз – не все деды еще встали, а замполит, отчаявшись найти Вашакидзе, пронзительно выкрикивал на левом фланге дежурного водителя Коробчика.
– Козел, Козел… Ну-ка запрыгнул в строй! – пробурчал кто-то из не вполне проснувшихся шнурков третьего взвода.
Козлов развел правой рукой в сторону, опустив подбородок в надежде, что он так кажется менее небритым, и разлепил толстые губы:
– Я к Вашакидзе… ему там… надо. – Суетливо, еще больше ссутулясь, как от занесенной плетки, он выудил из-под вешалки с шинелями старую газету и, размахивая худыми, костистыми руками, зашмякал сапогами к туалету.
Вашакидзе столкнулся с ним на пороге и царственно прошагал мимо, величаво глядя перед собой.
Козлов просочился мимо мотающего портянки Коробчика и спустил воду в кабинке, повертел с сожалением в руках ненужную газету и медленно засунул ее в жестяной синий кармашек, напряженно слушая шум воды в умывальнике. Лицо его даже заострилось, но маленькие глазки сохранили прежнее, обычное для Козлова выражение – будто всегда болели, и поэтому он постоянно щурился, наваливая на глаза жесткие черные брови, при этом в уголках рта собирались небольшие горькие уголочки-ямочки.
Просто так скользнуть обратно не удалось.
– Козел, слышь… – Коробчик с удовольствием притоптывал ладно севшими на ногу сапогами сорок шестого размера. – Так ты чё, опух? Фанера, что ли, толстая? Служба замучила? Да? Постарел? Или репа толстая стала? А?
Козлов закинул до упора голову в безнадежном, тяжком предчувствии, дрожа веками и жалко обнажив между губами желтоватую кромку зубов. Он даже ничего не смог сказать, только потряс судорожно головой, вжавшись в стену и не отрывая взора своих глазок-семечек от грозно насупленного Коробчика.
– Да ты че, Сашк… Че ты? – вдруг обнял его Коробчик. – Я шучу, Козлов, ты ж видишь? Ты ж у меня первый друг, самый боевой салабон! Ты же дедом будешь авторитетным! Слышишь?
Козлов сжал губы и растроганно заморгал. Коробчик быстро закрутил вентиль – ведро уже наполнилось истомленно дымящейся водой, брякнул дужкой:
– Давай, Сашк, отволоки до машины. Помоги, брат.
Козлов по-доброму сверкнул глазами и даже что-то пробормотал благодарно, уцепил ведро и потащил его, оберегая правую штанину от шального выплеска.
– Иван, хватит считать! – крикнул, уморившись торчать на левом фланге, Петренко, и первый взвод гурьбой повалил на улицу. Салабоны проскальзывали вперед; дальше шли, смеясь и подталкивая друг друга на заледеневшей лестнице, шнуры; замыкали, все как один исполненные мрачной погруженности в себя, обвязав шею полотенцем, дедушки.
Козлов отпер ведро и быстренько заскочил в крайнюю слева салабонскую колонну.
– Где шлялся, Козлов? – тихо спросил в затылок коренастый Журба.
Козлов обернулся и торопливо проговорил:
– Да так… знаешь Коробчика? Вот с ним… поговорили. Знаешь, парень такой хороший. Ну, поговорили, в общем, так хорошо.
Дверь хлопнула, и рота приосанилась – замполит, оглядев народ, бодро побежал к машине.
За ним, выбрасывая длинные ноги, вышел Коробчик. Шапка идеально прямоугольной формы, достигнутой в результате долгих, упорных растяжек ее ленинскими томами из ленкомнаты, чудом висела на затылке Коробчика. Шинель, по длине лишь немногим уступавшая нескромному пляжному халатику, была не застегнута на два верхних крючка, открывая молодецкое горло Коробчика, смело белевшее на морозе в окружении местами свежего подворотничка, подшитого отчаянной стоечкой. Коробчик гордо поддал ногой случайную ледышку в сторону переминающейся с ноги на ногу роты и, чиркнув сапогом по заледеневшей тропинке, грохнулся на зад, деликатно открытый распахнувшимися полами шинели. Шапка повисела, задумавшись, на его затылке и, решившись, спрыгнула в желтовато-ноздреватую промоину, вырубленную самим Коробчиком пару часов назад вследствие его млявого нежелания подниматься в туалет и трогательного стремления позаботиться о разнообразии быта дневальных. Рука Коробчика, метнувшись к голове, застала там лишь сиротливо обнаженную макушку.
Рота дружно заржала, заструив в колючее ночное небо бодрый серебристый парок.
Коробчик обронил несколько веских слов, тяжело встал, согнулся за шапкой и, отряхивая с нее снежную пыль, укоризненно покачал головой на переламывающегося в окне от смеха Ваню Цветкова, яростно сплюнул и раздельно отчеканил:
– Это какая тут скотина здесь воды наплескала? Ты, Козел? Ну, дух, вешайся!
Вытащили белье – его нес расчетливый салабон Кожан, решив таким образом проникнуть в баню раньше роты и несколько кощунственных мгновений понежиться под душем.
У сержанта Петренко сделались стальные глаза.
– Кожан! – хрипло рыкнул он.
Кожан чуть не выронил тюк.
– Ну-ка метнулся в строй!
– Игорь, я ведь… белье, замполит сказал, – заканючил Кожан.
– Я что сказал, мать твою так! – заорал Петренко и обернулся на салабонскую колонну. – Журба, тащи белье.
На лице Кожана сияло блаженство, когда он вручал белье молчаливому Журбе, просто всю жизнь мечтал об этом, и как это благодетель сержант Петренко догадался снять бремя с души…
Машина унесла гордый профиль Коробчика, и заледеневшего замполита, и Журбу с бельем в сторону бани, и рота, ведомая Петренко, пошагала вслед.
Салабонская колонна четко печатала шаг под чутким присмотром шнуров, поддерживавших резвость хода хорошим пинком в сгиб ноги соседа-салабона.
Козлов шагал, сжимался от диких обыденных угроз шнурков, сильно топал – все было как обычно: морозная ночь, тяжелая, смутная голова, мерные взмахи рук, редкие, дрожащие от стужи огоньки домов; эта обыденность была всегда порукой нормальному течению жизни – монотонного серого конвейера, и этот конвейер полз вперед со скоростью двадцать четыре часа в сутки, и все было как всегда, но его, Козлова, жизнь уже выделила и поставила поперек общего течения – его осенил неумолимый рок пошива, и он в привычных деталях скупого бытия искал зловещие, тревожные признаки нового положения – ему казалось, что в своей колонне он отстал от переднего соседа, а задний отстал от Козлова, и, таким образом, он как на ладони, как мишень – жалкая и обреченная; ему казалось, что в строю прорастает шелестящий шепоток о нем, о Козлове. Хоть и не разобрать слов, да чего их разбирать, чего уж ясней – пошился, готовится расправа, кара, казнь, муки несметные…
Дождавшись, когда деды зашли в парную, заняв законные душевые, а шнурки разобрали мочалки и лучшие куски мыла, салабоны на цыпочках потянулись за тазиками, стараясь особо не греметь.
В бане говорили мало – все размякли, ушли в себя, не находя кругом знакомых фигур, не узнавая никого и оглушаясь порой кошмарной мыслью, что несравненный сержант Петренко в голом виде очень похож со спины на писарчука салабона Васю Смагина; блаженно теплая вода не давала закрепиться, пустить корни ни одной мысли в голове, напоминала о доме, о прошлом, и у всех был одинаковый взгляд – безучастно-грустный, и было тихо.
Козлова никто не успел припахать, пока он выжидал своей очереди за водой, и он ушел в самый угол, боясь оглядываться по сторонам, и присоседился между Журбой и Смагиным.
– Козлов, иди спину потри.
У Козлова отвисла нижняя губа, но это был не Коробчик. Спину он тер горбоносому чернявому Джикия, который был из Тбилиси. Как на грех, к земляку подошел налитый важностью движений Вашакидзе.
– Козлев! На, возьми. В роте отдашь чистыми, – и сунул Козлову пару длинных махровых носков.
Козлов хитроумно сразу из парной направился получать белье, не заходя в раздевалку. Мыть парную его не оставили, и теперь он тихо брел по коридору в банную каптерку, где выдавали белье, и прикидывал, что, когда он вернется в раздевалку, дедов там будет уже поменьше (деды любят после баньки покурить по морозцу), а шнуры, которым курить еще рано, разопрев, переместятся на лестницу проветриться – и можно будет спокойно вытереться, если, конечно, упрятанное в рукав полотенце уже кто-то не отыскал и не вытер им ноги, но и тогда полотенце можно будет использовать, если положат его рядом с местом, где взяли, а не швырнут под ноги…
Замполит оглядел мокрого Козлова.
– Ты чего не вытерся?
– Я? Забыл… Потом вытрусь, – привычно пробормотал Козлов, протягивая робко руку, словно боясь, что по ней ударят, за кальсонами и портянками.