Григорий Ряжский - Точка
А Зеброй Дилька заделалась уже в вендиспансере, после Склифа, куда ее отправили на излечение от многоцветного заразного букета, образовавшегося в ее девичьем организме за время купейного постоя на тупиковом пути. В то время как районные венерологи изжигали многочисленную заразу по своей линии, руки Дилькины прорастали поперечными твердыми шрамами, многочисленными, наклонными и прямыми, образовывая вдоль всей внутренней поверхности рук от запястья до предплечья затейливый узор, напоминающий одноцветные полоски африканской зебры. Такое выпуклое обстоятельство никак не могло укрыться от внимательного глаза соседних сифилитиков, и кликуха приросла намертво с того дня, как Дильке в диспансере задрали рукав больничного халата для первого оздоровительного укола в трудную вену.
Выписали больную Диляру Алибековну Хамраеву в никуда, но под дальнейший медицинский контроль, хотя — дело привычное для контингента — антивенерический персонал диспансера в полном составе надежно был в курсе, что единственный документ в виде справки об утере паспорта вероятность подобного контроля обращает в пустое и формальное фуфло.
Именно так ей Бертолетова Соль и объяснила, когда выписывалась с Дилькой в один день. Бертолетка стояла последний год на Химках, на Ленинградке, на химкинской точке, в смысле, работала, там же ее по клиентскому навету и прихватили после свежайшего у потребителя гнойного триппера.
— А я не виновата, что он в гондоне кончать не может, — возмущалась Бертолетка, когда менты прихватили ее на точке согласно идиотскому заявлению в прокуратуру пострадавшего любителя приключений вдоль дороги. — Никто его не просил без гондона меня шарить, а минет, между прочим, я с гондоном делала, точно этого козла помню.
Бертолетка считалась на точке язвой как в прямом, генитальном, так и переносном говнистом смысле, если отсчитывать от неуживчивого характера. Прозвище ей по этой объяснительной причине подходило как нельзя лучше и под сомнение не бралось даже ею самой.
— Для них жену ебать — только хуй тупить, — не могла каждый раз успокоиться Бертолетка при возникновении сколь угодно малого конфликта с клиентом, имея в виду прежде всего его моральный облик. — Он тебе сначала на уши нассыт, что чистый да женатый, а как доверишься, откинешься да глаза от него отведешь от урода, чтоб лишний раз не видеть, так он норовит гондон по тихой сдернуть, а обратно уже без резины воткнуть. А там, если даже засекёшь, так все одно уже поздно, да и сама тоже не железная, живой человек, как-никак. А после я же виновата окажусь, а он не при чем, падло, он хороший, козлина. И ещё неизвестно, кто кому венерик подложил, по большому если счету. И вообще, — подводила она грустный итог переписи мужского населения по линии вдоль Химок, — они все как общественные туалеты, как сральники никудышные: или заняты уже, или полные дерьма, или ж вовсе не функционируют.
Дильку сразу после выписки Бертолетка повезла к себе на Речной вокзал, где снимала однушку на двоих с девчонкой из Могилева. Времени было почти шесть, пока они добрались, стараясь не попасться на глазам ментам, и девчонка к этому времени уже исправно стояла на Ленинградке, а, может, уже и отъехала, так что дома было никого. Для начала они поели макарон без всего, с чаем, а потом Бертолетка постаралась Дильку как надо напугать, в том смысле, что напугать так, как ей казалось верным в случае Дилькиного возвращения домой после почти полугодового отсутствия.
— Сама посуди, Зебра, — увещевательно начала просвещать новую подругу Бертолетка, — ну, приедешь обратно, ну шов свой кесаревый родне предъявишь, ну мешки синие на морде засветишь. Да и зебры обои — тоже не зашкуришь, ведь, так? Все одно предъяву делать надо рано или поздно. И чего? Обрадуются, думаешь? Дядька-узбек, обрюхатил который, и тот шарахнется. — Дилька молча ела макароны и слушала, а Бертолетка уже плавно переезжала из пугательного параграфа в животворящий. — А я предлагаю наоборот: откормишься, я тебя на точку отведу, мамке нашей представлю, отрекомендую как положено, на воздухе побудешь со мной вместе навроде Грин Писа, отъезжать тоже вместе по возможности станем, здоровье подтянешь и подработаешь на первую пору, а там сама решишь — дальше работать или ж в Бишбармак свой назад отправляться, пропадать там насовсем.
Зебра доела макароны, отодвинула тарелку и ответила, потому что пока доедала, все уже для себя твердокаменно решила, невозвратно закрепив решение незыблемостью ислама, оставленного ею теперь навечно в другой своей жизни: далекой, прошлой и совершенно чужой:
— Завтра пойдем, можно? Сегодня я так посплю, сама…
Как и обещала, на точку Зебра встала на другой день, а втянулась в работу быстрее, чем могла предположить сама. Дело было новым, но неожиданностей психического порядка почему-то не принесло: сработали прикрытые до поры механизмы, нужным образом приготовившие истощенный за период противостояния здоровья и получившейся жизни организм Зебры к дальнейшей эксплуатации ее женских частей.
Утром после первой рабочей ночи она вернулась в Бертолетову квартирку на Речном, постояла в душе, оттирая смуглую кожу и к удивлению своему не обнаружила в очистительном процессе сопровождающей его брезгливости. Затем она забралась под одеяло, покрывавшее матрац на полу, и снова удивилась тому, что ей не захотелось поплакать, как полагалось по всем дурным книжкам, которые она успела прочитать к своим годам. Бертолетка ещё не вернулась, потому что, хотя купили их на пару, потом ребята выпили и развезли их по дачам, по отдельности, где они и остались работать до утренней поры. Ребята, кстати, оказались очень нормальные, даже хорошие и приветливые, а один был в очках. Они постоянно хохмили между собой, но так, что ни Зебра, ни Бертолетка ничего почти понять не могли, то есть слова все улавливали, но сложить в причину смеха не получалось и приходилось просто заодно улыбаться их малопонятным приколам. Но когда Бертолетка напилась, до развоза ещё, то тоже стала ржать, как будто въехала в суть разговора. И тогда ребята ещё больше развеселились, но не зло, все равно, а опять прикольно, а потом уже поехали каждый со своей.
Зебра закрыла глаза и провалилась. А когда снова открыла, то перед ней стоял дядя и смеялся точно так, как смеялись ребята с дач. И ни странного в этом не было ничего, ни страшного. Он и одет был как они, в джинсах и пиджаке, как не должен был одеваться, потому что не имел ни того, ни другого такого фасона. Брат отца держал в руке разрезанную надвое дыню и оттуда, из сладкой середины на Дильку вытягивался и тягуче срывался густыми порциями сильно пахнущий дынный сироп, который стекал по ее щекам и проваливался ниже, на шею, а потом утекал ещё дальше, между смуглых Дилькиных грудей, скатываясь сначала на бедра, а потом и под бедра, просачиваясь в простыню и делая ее влажной и горячей. Дядя продолжал смеяться, но вдруг разом перестал и резким движением развернул дыню наружу. И тогда уже не только сироп, а и вся густая начинка из семян жидкой кашей нависла над Дилькой, повисела чуть-чуть, оторвалась от серединной вмятины и после короткого воздушного разгона влетела Зебре в лицо, залепив оба глаза и перепутав между собой ресницы.