Владимир Файнберг - Кавказ без моря
Стоит даже не сомкнуть, а просто чуть прикрыть глаза, и я оказываюсь в запомнившемся своей необычностью давнем счастливом сне.
…Большой стеклянный дом сверкает под солнцем посреди широкой, вольно текущей реки. Кажется, он плывёт, как корабль. Я лежу на низкой тахте, заглядевшись на бегущие по потолку отблески воды и света. Из раскрытого окна с помощью длинной удочки можно ловить рыбу.
Сейчас за окошками уже стемнело, никаких отсветов здесь нет, но музыка, вызванивающей за стенами воды все та же. И прекрасно ощущать себя на зыбкой грани между когда‑то увиденным сном и этой, похожей на сон, реальностью. Лежишь, запрокинув руки за голову, желаешь лишь одного — чтобы жизнь не вырвала тебя из этого состояния. Единственное, чего не хватает для счастья — Жанны…
Час или полчаса тому назад Нодар и Вадим уехали на присланной за ними Шамилем Аслановичем «волге». Помчали сначала в аэропорт, отправить Нодара, затем в гостиницу, отвезти Вадима. Я тоже должен был уехать с ними, но с радостью ухватился за приглашение Хасановой тёщи — «Оставайтесь ночевать у нас, места хватит». Действительно, в этом похожем на длинный сарай домике оказалось довольно много небольших комнат, четыре или шесть, не считая отдельно стоящей кухоньки.
Хасан привёз нас с «рыбной ловли» в первой половине дня. Несмотря на пасмурную погоду, было достаточно светло, и я впервые обратил внимание на то, что здесь, чуть не в самом центре города, где я прожил больше двух недель, оказывается, внизу за каменным парапетом набережной, фактически в воде, стоит на сваях несколько жилых домиков. Грядки пустынного сейчас огорода, куры и даже козочка — все это теснится между клокочущей в камнях рекой и парапетом, а в самом доме на радость двум девочкам и трём пацанятам имеется аквариум с тропическими рыбками и клетка со щеглом.
Вообще‑то нас с Вадимом ждали здесь к вечеру, но Нодар, со свойственной ему энергией, едва прибыв из Тбилиси, узнал у Шамиля Аслановича, где я нахожусь, тотчас приехал за мной с Хасаном.
Так мы оказались в доме этого водителя «газика». Всё, что здесь есть, в том числе и сам дом, как не без гордости поведала Надя, сделано его руками.
«Неужели не сыро? Наверное, когда летом в горах тают ледники, бывают наводнения?» — благодушно спросил я, отведав отварной форели с картошкой, пирога, начинённого специально приготовленными свекольными листьями. Мы все пили крепкий чай из азербайджанских, суженных в талии, круглых стаканчиков.
Сейчас, когда мне предоставили возможность ночевать в этой комнатке, когда Хасан, Надя и её мать, да и дети — все приняли меня, как давно знакомого, близкого человека, я готов убить себя за то, что, начав с праздного, в сущности, вопроса, заранее предполагающего очевидный ответ, ввязался в разговор с худенькой, очкастой Надей. Паводок действительно порой заливает дом, она работает экскурсоводом, ей не до хозяйства — с утра до вечера водит людей по Лермонтовским местам, знает о жизни поэта мельчайшие подробности, так и норовит прочесть наизусть не только стихи и поэмы, но и прозу, трепещет, рассказывая о его замечательной бабушке…
Вспомнив об обилии восторженных старых дев, роящихся, как мошки, вокруг того, что связано с именем Цветаевой, я брякнул: «Наденька, живите своей жизнью. Она не менее значительна, чем жизнь Михаила Лермонтова. Он, слава Богу, написал целое собрание замечательных сочинений. Прожил яркую, славную жизнь. Проживите и вы свою».
Неожиданно меня поддержал Хасан: надоела со своим Лермонтовым. Детей замучила. Он для неё, как Магомет, как Христос. Заставляет и меня учить стихи про Демона, про купца Калашникова. Мать ей во всём потакает, отпускает в Москву, в Пятигорск на конференции. А знаете, сколько в музее получает денег? Скажу — перестанете нас уважать…»
Тут мне стало особенно жалко Надю, но ещё больше её молчаливо хлопочущую мать, на которой, безусловно, держится кухня, вся обслуга детей. Удивительно милых, воспитанных, хоть ростом пошли все в отца, невысоких.
Против тахты, на которой я лежу, висит на стене большая, оправленная в рамку репродукция автопортрета Лермонтова. Он в бурке, с как бы вывернутой рукой, опёршейся на рукоять сабли. Славный, грустный офицерик, действительно гений… Надя напомнила —юный, ещё безвестный, заступился за убитого Пушкина, бросил вызов царю, государству, рискуя всем… Доживи до моего возраста, трудно представить, сколько бы ещё мог написать.
Взялся бы Лермонтов за халтуру — переделку чужого сценария?
Нодар хочет рассказать на Конгрессе в Афинах о том, как шесть лет назад мне удалось бесконтактным Методом, ладонью, найти на раскопках в Абхазии античное захоронение.
Тогда же им было сделано несколько жутковатых фотографий, где моя персона в задумчивости скромно восседает над потревоженными костями. Эти фотографии он вёз с собой в Грецию, расспрашивал за обедом при Вадиме, Хасане, Наде, всем семействе о моих тренировках, о других возможностях этого метода. Я отвечал сколь можно короче. Было неприятно плохо скрываемое хищное внимание Вадима.
Так или иначе, любя Нодара, я отвечал, и пока он что‑то записывал, вспоминал, как тогда, шесть лет назад, с триумфом провожала нас в Тбилиси археологическая экспедиция. Нодар счёл тогда необходимым представить меня своему учителю — знаменитому академику, познакомить со своей женой — певицей местной оперы, с друзьями, и заодно показать город, в котором я никогда раньше не был.
…То ли в стеклянном доме–корабле из солнечного сна, то ли в этом, реальном, постепенно погружающемся в ночь, в темноту, мне хорошо продолжать слышать немолчный рокот речных струй, вспоминать…
…Поздно вечером, после прощального пира, нас с Нодаром привезли к маленькой станции, где идущий из Москвы поезд стоит одну минуту, втолкнули в дверь вагона.
Я люблю спиртное, особенно красные виноградные вина, испытываю к ним благодарное любопытство, пью понемногу, знаю свои возможность. Вот и сегодня за столом лишь попробовал местную чачу из кукурузы — бузу. А потом распил в компании Нади и её мамы бутылочку будто бы целебной домашней настойки из терновника. Нодар же, несмотря на предстоящий перелёт в Афины, как всегда, не ограничивал себя…
Вот тогда, не столько войдя, сколько впав в купе на двоих (а это оказался шикарный вагон царских времён — медь, бархат, зеркала), Нодар заявил, что спать он будет на верхней полке, завалится, и к утру, к прибытию в Тбилиси, встанет, как огурчик.
Я лёг на нижней.
Среди ночи мимо меня просвистело и с грохотом ударилось об пол костлявое тело Нодара. Дрожащей рукой я шарил по стенам, нащупывал выключатель в незнакомой географии старинного купе. Когда же, наконец, зажёгся свет, я увидел, что мой друг продолжает спать, правда, несколько постанывая. С помощью мокрого полотенца я кое‑как обмыл ссадины на его подбородке, под глазом, и с ужасом увидел, что он снова маниакально карабкается наверх, бормочет, что к утру будет «как огурчик».
На рассвете он рухнул опять. Странно, его донкихотское, кажется состоящее из одних костей и жил тело, не сломалось. Прибавились лишь новые ужасные ссадины на лбу, носу и колене.
Когда поезд подошёл к тбилисскому вокзалу, и мы вышли на перрон, встречающая нас жена Нодара — грудастая полная, как большинство оперных певиц, воскликнула — «Хорош, мерзавец! И ещё привёз с собой такую же пьянь!»
Конечно, Нодар дней десять никуда не мог показаться, и возила меня на такси в Мцхету, водила меня по проспекту Руставели, знаменитым церквам, угощала водами Лагидзе, поднималась со мной фуникулёром на гору Мтацминду, таскала в свободные от спектаклей вечера по своим подругам — преимущественно жёнам художников, где после ужина обязательно гадали на кофейной гуще — словом, являла пример грузинского гостеприимства жена Нодара, достославная Нино.
Всюду нагадывали мне скорую женитьбу, внезапное богатство. Интересовались, могу ли я так же как античные могилы открывать клады.
…Если бы в том стеклянном солнечном доме были наглухо задёрнуты все шторы, я оказался бы точно в таком же безвременном пространстве, как сейчас. Только потикивают где‑то на полочке часы. Вот так же бессонно перезванивает за стенами река.
Кажется, её течение начинает плавно нести меня на себе, уносить в объятия Жанны. Один раз это было, один раз…
Вдруг вспоминаю об отце. Мы с ним совсем разные. Но что это — голос крови? Мгновенно превращаюсь в отца, чувствую себя им, одиноким, лежащим в богадельне, в маленькой комнатке–келье для ветеранов партии. Поддался на его уговоры, отвёз, сдал своего старика, предал. Для того, чтобы развязать себе руки, ловить карпов, таскаться здесь, по гостям… Небось, тоже не спит сейчас, думает обо мне, о том, что я не женат, не обеспечен, теряется в догадках — кем мне приходится Жанна, которая, наверное, иногда справляется о нём по телефону. Обещала навещать. Это же совсем недалеко от Москвы, в Переделкино. Хотя вряд ли хоть раз навестит. Они с Марком отважные, порядочные. Но диссидентство захватило их целиком. Каждый миг могут быть арестованы. Им не до моего папы, члена партии с юности, с восемнадцатого года, всю жизнь прослужившего инженером на текстильной фабрике, всю жизнь читавшего газету «Правда», всю жизнь бездумно поднимавшего вместе со всеми руку на партсобраниях, без конца изучавшего в фабричной парторганизации «Историю партии» вплоть до её четвёртой главы. Ибо каждый раз к этому времени наступало лето, сезон отпусков. А осенью начиналось все сначала.