Жиль Леруа - Alabama Song
1940, Новый год
Ах! Гуфо, моя Куколка, мой Клоун!.. Мы были так похожи с момента рождения, он и я, два прекрасных танцора, два отпрыска старых родителей, два непоседливых, избалованных ребенка, плохо учившихся в школе, великолепный дуэт «он/она-может-лучше», два неутомимых существа, приговоренных к разочарованию.
Нас столько всего связывало. В интервью «Нью-Йоркеру» наш старый и бравый приятель Уилсон вчера сказал, что самое любопытное — это наше физическое сходство. «Прежде чем пожениться, они уже казались братом и сестрой, — заявил Уилсон. — Они были похожи, как брат и сестра. И это — одна из множества необъяснимых вещей, связанных с этой парочкой».
Что до меня, то я никогда не замечала этого, но вспоминаю вечер, проведенный в апартаментах отеля «Алгонкин», где я накрасилась и зачесала волосы назад, сделав пробор посередине, вылив на них целый тюбик брильянтина, а затем нарядилась в форменную куртку Скотта (его офицерский мундир был черно-синий, расшитый серебром, с сатиновыми петличными шнурами, спускавшимися почти до брюк, и с пуговицами, на которых были вытиснены орлы), потом повязала на голую грудь черный галстук. Куртка сидела великолепно, словно была сшита на меня, подогнана по моим прямым бедрам и маленькой мальчишечьей груди: горло оказалось приоткрыто, и я испытала головокружение. Первый раз на Манхэттене я стала сексуальной женщиной, «секс-бомбой», как они говорят: женщиной, которой до умопомрачения гордятся и которую до умопомрачения хотят, — сильнее, чем любую эксцентричную провинциальную дуру. Все присутствующие остолбенели, а затем принялись аплодировать, некоторые даже смутились, так точно я смогла «передать» — актерское выражение — все, что обычно написано на лице Скотта. Однако сам он лишь мельком взглянул на мой номер. Скотт любил свою аристократичную потаскуху со странными выдумками, своего главного союзника, появляющегося вместе с ним на обложках журналов. Скотт любил и хотел только свою красавицу-южанку. А вовсе не какого-то случайного трансвестита.
* * *Скотт был едва ли на три сантиметра выше меня (сравнение с летчиками из лагеря Шеридана — такими высокими, такими сильными — могло бы уязвить его; но лишь один летчик заставил Скотта впоследствии по-настоящему страдать — гигант Эдуар, возвышавшийся над нами на две головы). Встав на каблуки рядом со Скоттом, я оказывалась выше него. И тогда голосок внутри меня, неожиданный, едва различимый, идущий непонятно из каких атавистических бездн (да оттуда ли? Из этого допотопного урока, хранимого моей памятью? Из того источника, той священной и презренной чаши, которую именуют Вечной Женственностью), слабый голосок предков шептал мне: «Согни спину, склонись, не забывай, что у твоего супруга, чувствительного, как девушка, тоже есть гордость». И я покорялась этому голосу-паразиту.
Семь лет спустя Любовь Егорова, в чьей студии я брала уроки танцев, стирая в кровь пальцы ног, первая заметила мне: «Ну откуда у вас этот скрюченный затылок, сжатые плечи? Пройдитесь передо мной и исправьте все это. Спину держите прямо, подбородок — поднять, разве это так сложно?» Я отказалась от каблуков и выбрала туфли с плоскими подошвами, в которых было мало чувственности, но которые давали отдых моим гудевшим ногам старой двадцативосьмилетней танцовщицы.
Почему мы всегда так бережно обращаемся с мужчинами, словно они — хрустальные фигурки солдат?
Собор Святого Патрика, Пятая авеню, Нью-Йорк
— Начинаем, новобрачные? Ну что, никто не передумал? — подшучивал над нами епископ.
Тем утром дыхание Скотта напоминало о том, что его вырвало бурбоном, и потому мы решили не целоваться. Скотт засмеялся, поскольку ему предстояло стать мужчиной, а «стать мужчиной» звучало абсурдно; поэтому, смерив меня и епископа взглядом, он сказал:
— Ладно, я падаю ниц.
Встав на колени, он прошептал:
— Ненавижу тебя, как какого-нибудь мужика. Обожаю тебя, мой мужик.
— Аминь, — произнесла толпа в соборе Святого Патрика.
— Да благословит Господь этот союз! — возгласил епископ.
Неф завибрировал от смеха, раздались аплодисменты, и у меня закружилась голова.
На перроне меня стали раздражать вспышки фотоаппаратов. Все это ничего не значит. Просто начало, непонятное и ничего за собой не влекущее, первая насмешка слепой судьбы. Небо над Пятой авеню тоже было не слишком нежным: местами грязно-белое, с металлическим оттенком, местами — просто белое, как небытие.
В лимузине Скотт обнял меня за плечи и приклеился влажными губами к моему уху. «Малыш разгневан. Малыш так прекрасен в гневе». (Я оттолкнула его вонючий рот.) Скотт открыл мини-бар и откупорил бутылку бурбона, которую новоиспеченный муж дружелюбно протянул мне. Я вполне дружелюбно сделала глоток. Вдруг я почувствовала себя… Как правильно сказать?.. Лишней, глупой и лживой — в этих белых кружевах, под белой фатой: я была единственной ошибкой свадебной церемонии. Скотт не поинтересовался снова, девственница ли я. Это тоже было проявлением его галантности или, скажем так, новым свидетельством его разочаровывающей элегантности, поскольку ответ на подобный вопрос — не важно, положительный он или отрицательный — всегда вызывает сомнения.
Но в этот момент, борясь с платьем цвета слоновой кости и белой вуалью, которую я наконец-то сорвала, сражаясь со шпильками, воткнутыми в мою прическу модным парикмахером-французом, завившим мне волосы почти на открытом огне, в этот момент я поняла, что Скотт не имеет ничего против того, чтобы я оказалась девственницей. Я посмотрела, как он цедит бурбон, полузакрыв глаза, как между глотками он улыбается. Дорога не будет устлана розами. Едва я сказала себе это, как машина внезапно остановилась, дверца открылась, но, вопреки моим ожиданиям, к моим туфлям легла ковровая дорожка. Я подождала, пока Скотт, смеясь и пошатываясь, обойдет вокруг лимузина. Я подала ему свою руку в кружевах, и мы начали свое шествие. Опять вспышки, опять аплодисменты. Я дрожу. Черная ткань. Мои колени подламываются, я теряю сознание, падаю. Разинутые в немом возгласе рты.
1940
— В белом? — повторяет молодой доктор, похожий на Айрби Джонса — те же цвета морской волны глаза, те же густые черные ресницы, та же белая мраморная кожа, почти пугающая, словно вся кровь сосредоточилась в алых губах. — Вы уверены? В прошлый раз, если я правильно понял, вы жаловались, что вышли замуж второпях… — Он разглядывает что-то на обороте своего листка. — Вы сказали, «без торжественной церемонии, как воровка», — вот в точности ваши слова.
Без торжественной церемонии и родителей. Судья и Минни не удостоили меня своим вниманием. Против нашего брака были все: друзья Скотта осуждали его и мою семью. Думаю, мое платье было синим. Шляпка тоже. А под шляпкой мои волосы действительно были сожжены этим уродом парикмахером. И в такси, после церкви, Скотт действительно откупорил бутылку бурбона, и мы ее выпили — вспоминаю привкус блевотины на языке. Что до ресторана, то я не могу его вспомнить. Наверное, он был похож на все остальные.
— Вы были девственницей? — снова спрашивает студент. — Но ведь будущий муж отправлял вам пилюли для прерывания беременности за полгода до бракосочетания. Зачем они девственнице?
— Я отказалась принимать их. Оскорбленная, ненавидящая саму себя. Я спросила Скотта, уж не считает ли он меня шлюхой. Я сама сочла бы себя шлюхой, прими я хотя бы одну. Это был наш первый скандал.
— Но тогда что же случилось с ребенком?
— В промежутке между днем, когда я написала Скотту в Нью-Йорк, поделившись с ним своими страхами, и днем, когда он в ответ прислал мне пакетик пилюль, у меня пришли месячные. Месячные шлюхи. Я поняла, что не беременна.
— Значит, вы солгали? Солгали, устраивая ему сцену?
— Да, солгала, как девяносто девять целых девяносто девять сотых процентов людей на этой планете.
— Скажем так, вы манипулировали своим супругом.
— Да, манипулировала, как девяносто девять целых девяносто восемь сотых процентов людей на земле.
— Вы гордитесь этим?
— Хватит. Мой муж платит вам не за то, чтобы вы мучили меня. За десять лет вы — тридцатый психиатр, пытающийся разобраться в моем случае. А если считать не только Америку, но и Европу, то — пятидесятый. Пусть меня отведут в мою камеру.
— В вашу комнату, мадам.
— В камеру. Я знаю, что говорю. Доктор.
1920
Из «Билтмора» нас выгнали за непристойное поведение. Мы перебрались в отель «Коммодор». Весь Манхэттен побывал в наших апартаментах, днем и ночью мы так шумели и хлопали пробками, открывая шампанское в лифтах, что администрация этого отеля тоже попросила нас съехать. Вручив на прощание квитанцию об уплате штрафа за прожженные сигаретным пеплом ковры.