Валерий Мухарьямов - Трудное счастье Борьки Финкильштейна
В ту ночь классная руководительница осталась у Борьки. Да и вправе ли была она бросить его, когда с ним явно творилось что-то неладное? Даже Роза Яковлевна долго не могла уснуть за стенкой от звука бившей Борьку дрожи. Она с тревогой прислушивалась к доносившемуся до нее бессвязному бормотанию и едва не пошла будить Ленина, когда Борька среди ночи упал с тесного дивана.
Вышедшее из-за дровяных сараев солнце застало Зинаиду Зиновьевну сидящей возле сладко спавшего Борьки. Ее рука лежала у него под щекой, и тонкая паутинка слюны падала из уголка полуоткрытого рта на маленькую ладонь Зи-Зи. Она тихонько вытащила руку и, когда он беспокойно заскулил, несколько раз поцеловала в поросшее рыжими волосами плечо. Надо было ехать к дочери.
Поздно проснувшийся Борька нашел на столе записку. Крупным знакомым почерком, каким еженедельно заносились замечания в его дневник, Зинаида Зиновьевна писала: “Финкильштейн, напоминаю, что консультация по математике назначена на четверг”. После этого была густо зачеркнута почти половина страницы, и лишь в самом конце он нашел приписку: “Не смей опаздывать!”, а рядом с обязательным сокращением “Классн. рук.” стояла похожая на диванную пружину завитушка ее подписи.
Через две недели, когда Борька получил аттестат, Зи-Зи с Манькой переехали в Еврейский барак. Манька ходила по комнатам знакомиться с соседями и очень подружилась с бабушкой Смирновой, поразив ее приобретенными в Мытищах знаниями по богословию. А еще некоторое время спустя, после зачисления Борьки в медицинский институт, Зинаида Зиновьевна стала Зиночкой Финкильштейн.
Свадьба была шумной. В узком коридоре, за сложной конструкцией из разнокалиберных столов и тумбочек сидела добрая половина барака. Открыла свадьбу Маркариха. После ее длинного, по-кавказски витиеватого тоста, полного искренней заботы о борющихся за независимость странах Африки, все радостно зазвенели рюмками и стаканами. Вскоре тосты, произносимые на одном конце общего стола, заглушались криками “горько” на другой его половине, и захмелевшему Соловейко долго пришлось стучать ножом по бутылке, прежде чем на него обратили внимание. “Вы, Зиночка, нам теперь жиденочка родите, — наконец докричался он, — тянуть с этим не надо! Смена, так сказать, поколений… — и, крякнув от увесистого шлепка по спине, ласково спросил жену: — Ты чего, Фим?”
Раскрасневшаяся от “Розового крепкого” Зи-Зи сидела в сшитом Розой Яковлевной платье, сжимая под столом Борькину руку, и была очень красива.
А когда еще не совсем пьяный Калимулин растянул сопевшую порванными мехами гармошку и, промахиваясь пальцами, заиграл, запел свое сокровенное: “Кизимочка, килим кель, махом колом бирим берь…”, его тишайшая жена Руфа, похожая на малярную кисть из-за пугающе неохватных бедер, вдруг пошла в каком-то зажигательном танце по свободному концу коридора, задорно подталкивая себя в спину ягодицами и поочередно делая руками движения, похожие на выкручивание электрических лампочек.
С тех пор прошло четыре года. Еврейский барак все так же неколебимо стоял на своем месте. Потемневший от времени и природных катаклизмов, с разноцветными заплатками на крыше, он напоминал Ноев ковчег с известной гравюры Доре, чем и вызывал глубокое благоговение у заблудившихся в московских переулках иностранных туристов. Они с удовольствием фотографировались на его фоне с бабушкой Смирновой, а если ее не было, то и просто так.
Много изменений произошло в жизни обитателей барака. Той осенью, шестого ноября, захлопотавшись в подготовке главного праздника страны, умерла Маркариха. Хоронили ее где-то за Подольском рядом с могилой посмертно реабилитированного мужа. Когда гроб опускали в землю, оркестр, присланный из Дома пионеров, заиграл Гимн Советского Союза. Было торжественно и холодно. Поговаривали, что оркестр прислал лично Анастас Иванович Микоян, но сам приехать не смог из-за бездорожья.
Ленин уехал по контракту на три года в Монголию, откуда присылал Борьке длинные послания, называя их “Письмами издалека”. В них он жаловался на климат, местную пищу, неподдающийся изучению тарабарский язык и даже на психов. “Нет, Боря, — писал он, — не тот здесь псих, не тот. Фантазии у них не хватает”.
А однажды вечером, когда бабушка Смирнова при большом стечении народа и с молчаливого согласия Руфы била в коридоре тряпкой пьяного Калимулина, приехал неизвестно где пропадавший после отсидки Анькин Степан. Он торжественно вошел через парадный вход с двумя фибровыми чемоданами, в зеленом плаще “болонья” и, что поразило жильцов больше самого его приезда, — в шляпе. Не нарушая общего молчания, возникшего при его появлении, он поставил чемоданы около своей двери, сбросил с табуретки спавшего кота из четырнадцатой комнаты и, сев на его место, только теперь буднично спросил: “Ну, что тут у вас?”
А когда выскочившая из комнаты Анька, щупая воздух вытянутыми перед собой руками и бессознательно отталкивая ногой испуганно жавшегося к ней сына, медленно пошла с широко распахнутыми, но невидящими глазами на голос мужа, Роза Яковлевна бросилась за валокордином.
Утром, бреясь перед зеркалом, Степан говорил жене, поглядывая на спящего Петюню:
— Скажи на милость, как на меня похож. Это ж надо, так угадать…
За завтраком осмелевшая Анька попыталась выяснить, где же он все-таки столько времени пропадал, и тогда Степан, положив ей на спину широкую, как лопата, руку, отчего она тут же потеряла дар речи, основательно объяснил:
— Да вот, понимаешь, такая штука приключилась.
На руке у него под синим восходящим солнцем было незатейливо написано “Север”.
Зи-Зи из школы уволилась и для того, чтобы получить для Маньки место в детском саду, не без помощи Саши Либермана устроилась туда заведующей.
Соседи обожали ее за ангельский характер и всегдашнюю готовность помочь. Она навещала в больнице сильно сдавшего сапожника Фридмана, получала по доверенностям чьи-то пенсии, делала заказанные покупки и даже, по просьбе Соловейко, рисовала заголовки для стенной милицейской газеты. Зиночка слегка располнела, что удивительно шло ей, и как-то зашедший на огонек Либерман пошутил:
— А вы все хорошеете, Зинаида Зиновьевна. Балует вас наверно Борька, ох, балует.
Зиночка облизала деревянную толкушку, которой она мяла в кастрюльке вареные картофелины, и, с улыбкой взглянув на лежавшего на диване с книгой в руках Борьку, пожаловалась:
— О чем вы говорите, Саша? Да он с этой учебой за все время ни разу и не вспомнил обо мне.
— Так уж и не вспомнил? — засмеялся Либерман, с умилением глядя, как Манька сажает на горшок крохотную Цилю. — Что-то не верится.
А Борька Финкильштейн умиротворенно слушал их болтовню и с удовольствием шевелил вылезшим из дырявого носка большим пальцем. Счастье переполняло его.