Валерий Мухарьямов - Трудное счастье Борьки Финкильштейна
На последней странице огромный серый кот, лежа на зеленом сукне стола, сладострастно жмурился на четырех карточных дам, разложенных веером перед его мордой. Из одежды на дамах было только по одному чулку и по длинной, по локоть, перчатке, окрашенных в разные цвета в зависимости от масти карты.
Борька хотел уже спрятать журнал за пазуху, но, приглядевшись к даме пик, остолбенел… “Да это же Зи-Зи!!! — шарахнулась у него в голове догадка. —Конечно, она, только без очков… Ну да, вот и пробор в темных волосах. И грудь… круглая”. Чем больше он вглядывался в фотографию, тем больше убеждался в том, что это именно Зинаида Зиновьевна стоит перед ним в черном чулке и самым бессовестным образом улыбается прямо ему в лицо.
Дома, стараясь не привлекать внимание матери, он аккуратно вырезал эту фотографию ножницами и, плохо понимая, зачем это делает, сунул ее под стельку ботинка.
На следующий день, сидя на уроке математики, Борька жадно разглядывал ничего не подозревавшую Зи-Зи, и злорадное чувство сопричастности ее стыдной тайне кружило ему голову. И лишь отсутствие какого-то маленького штриха, завершающей точки, удерживало его от того, чтобы эдак по-гусарски не подмигнуть учительнице или не сделать еще что-нибудь такое, на что уже даже не хватало его фантазии.
— Финкильштейн, — резким звонком будильника прозвучал голос математички, — ты, я вижу, совсем рехнулся?! Нет, подумайте-ка, он еще и подмигивает! Ты что там себе воображаешь? Сидит как…
И дальше до Борькиного сознания доходили только отдельные слова: “…турок…”, “…вылупил…”, “…Лобачевский…”, “…если орясина, то все можно…”, “…ха-ха…” и еще что-то в этом роде. И тут Борьку осенило: “Родинка!!! Вот она, завершающая точка! Как же я раньше не догадался?!” Он дернулся, было, чтобы развязать шнурок, но вовремя остановился: “Фу ты, чего это я? Потом посмотрю”.
По дороге домой он зашел на пустующий из-за дождя стадион и, сев на мокрую лавочку, снял ботинок… Под влажной стелькой лежал разбухший клочок бумаги, на котором нельзя было разглядеть не только какой-либо родинки, но даже и самой Зинаиды Зиновьевны, одетой в чулок и перчатку. А в грязных разводах, оставшихся на том, что было когда-то игральной картой, перед взором Борьки, обладавшим, как известно, воспаленным воображением, мелькнул образ смеющейся старой графини из “Пиковой дамы”. Обидно было до слез.
В школе по достоинству оценили журнал, и первый же посвященный в созерцатели ученик предложил Борьке за него пять рублей. Для сына спившегося гардеробщика это была немалая сумма, но что-то удержало его тогда от сделки. Когда же стали поступать предложения продать ту или иную страницу, Борька согласился. Цены колебались от пятидесяти копеек (за эту сумму ушла подпорченная сковородкой любительница бани) до целого рубля и зависели от игривости фантазии фотографа. Половина журнала была быстро раскуплена, и он решил немного выждать, ожидая подъема цен.
Через два дня в новых сатиновых трусах Борька пришел на урок физкультуры. Здесь-то и произошло событие, перевернувшее всю его дальнейшую жизнь.
Надо же было тому случиться, что в это время в раздевалку заглянул старший пионервожатый Гарик. Будучи человеком недалеким, о чем ему не раз говорили пионеры, Гарик считал себя непревзойденным шутником и развлекался тем, что подкладывал на стулья спичечные коробки и кнопки, засовывал за шиворот зазевавшимся ученикам жеваные куски ватмана и, постоянно нося в кармане барабанные палочки, при каждом удобном случае постукивал ими по стриженым головам первоклашек.
Но верхом своего остроумия Гарик считал шутку, проделанную с безобидным школьным завхозом по прозвищу Халдыбыч. Решив отучить вечно обсыпанного пеплом Халдыбыча от курения, он угостил его папиросой, заранее начиненной настриженными ногтями.
Как рассказывал сам вожатый, в учительской шутка имела успех. Даже всегда невозмутимая “химичка” Лия Ильинична, посмотрев с восхищением на Гарика, сказала: “Да, это навсегда”.
Халдыбыч курить не бросил, но с тех пор при звуке трубящего сбор пионерского горна его охватывало какое-то беспокойство, похожее на тяжелое похмелье.
Короче говоря, с чувством юмора у Гарика было все в порядке.
Вот и тогда в раздевалке, распираемый желанием пошутить, он подошел сзади к Финкильштейну и, предчувствуя общую восторженную реакцию, сдернул с него трусы. Предчувствие не обмануло вожатого. Моментально оглохший Борька, перешагнул через упавшую к его ногам сатиновую обновку, и хлестко наотмашь ударил Гарика по лицу. Отлетев к стене, тот тяжело замотал головой и, вытирая рукой мгновенно выступившую из носа кровь, стал что-то зло говорить трясущимися губами, но вдруг замолчал. Обернувшись, Борька поднял еще налитые бешенством глаза и увидел стоявшую у входа Эльзу. Несколько секунд они смотрели друг на друга, и потом она вышла из раздевалки, аккуратно закрыв за собой дверь.
Весь урок физкультуры Борька был рассеян. По лицу Эльзы он старался предугадать последствия этого неприятного случая, но в ее взглядах ловил только откровенное любопытство.
“Если меня выпустят из школы со справкой, — думал он, — мамино сердце не выдержит”. Но когда прошло еще два урока, он несколько успокоился. “Может быть, все-таки пронесет”, — мелькнула у него мысль.
Последним уроком была математика.
Уже по тому, как Зи-Зи ворвалась в класс, как бросила на стол стопку тетрадей, Борька обреченно понял: не пронесло.
Из всей злобно-уничижительной речи обрушившейся на него он, как всегда, уловил только несколько слов: “…пришлось в больницу…”, “…политическое дело…” и легко угадываемое уже по движению родинки “…орясина…”. А когда Нинка Брагина стала толкать его острым кулачком в спину, Борька понял, что нужно идти к директору.
“Всё, — подумал он, — выгонят”.
Оставив портфель на парте, Борька пошел на первый этаж в канцелярию.
Директор школы маленький лысый Николай Иванович носил достойное преподавателя истории прозвище Пипин Короткий. Обладая вспыльчивым характером, он был отходчив и самыми изощренными способами скрывал от учеников свою доброту.
Выскочив из кабинета и едва не сбив Борьку с ног, Николай Иванович кивнул на его робкое “здрасте” и понесся к выходу. У самых дверей он круто развернулся и, поискав что-то глазами на потолке, быстро подошел к Борьке…
— Финкильштейн, — укоризненно протянул Николай Иванович, — уж от тебя-то я этого не ожидал… Ну, никак не ожидал… — Он обнял высокого Борьку за талию и потянул к выходу. — Пойдем, как говорится, выйдем. Раз, два, три — испугался?
На улице они подошли к старенькому директорскому “москвичу”, пестрому от ежедневно закрашиваемых надписей, и Николай Иванович неожиданно сказал:
— Я, Борь, улажу это дело, вот съезжу в РОНО и улажу. Ты, брат, погуляй пока…
Он завел машину и, все еще что-то говоря, тронулся, но, проехав несколько метров, вдруг сдал назад, на ходу опуская стекло и заканчивая фразу:
— …конечно редкий, Гарик этот. Но перед самым выпуском… Ты думаешь, с меня трусы не снимали? Еще как снимали… Дал бы ты ему… Я хочу сказать, надо было уж стерпеть. А?…
— На! — сказал Борька, когда машина отъехала.
Он перелез через забор примыкавшего к школьному двору стадиона и пошел на городошную площадку, где несколько игроков, переругиваясь, бросали тяжелые биты.
Может быть, и стерпел бы Борька Финкильштейн, не стал бы бить в морду этому идиоту Гарику, если бы не одна маленькая деталь, а вернее, отсутствие этой самой детали на здоровом Борькином теле. И не то чтобы он панически стыдился этого “знака принадлежности к сынам Авраамовым”, но испытывал чувство неловкости от навязчивого любопытства сверстников, которые именно в сравнении постигали вновь открываемый ими в этом возрасте мир и были падки до всего, что касалось интимного. Да и то сказать: глупо было бы Борьке выставлять эту особенность напоказ как партийную принадлежность Маркарихи, тем более что в его случае это касалось единственно и без того всевидящего Бога.
И неведомо было Борьке, какие жаркие споры велись когда-то в их тесной комнатушке по поводу этого крохотного кусочка плоти. Над оцинкованной ванночкой, где в мокрых пеленках спал новорожденный младший Финкильштейн, бушевали страсти, по накалу сравнимые разве что с обсуждением Брестского мира на седьмом съезде РСДРП.
Спорившие разделились на две неравные части. К первой — ортодоксальной — группе, настаивающей на радикальных действиях, относились Роза Яковлевна с мужем, Саша Либерман со второго этажа и старый сапожник Фридман, он же потенциальный исполнитель самого действа. В оппозиции к ним с лозунгом “Оставить все как есть” растерянно стояли Цецилия Марковна и не имевший своего мнения Борькин отец. Глухая бабушка Сара, благосклонно внимая каждому из ораторов, последовательно поддерживала ту или иную сторону, за что и получила ярлык “соглашателя”.