Арнольд Штадлер - Однажды днем, а может быть, и ночью…
Единственное, что теперь у него оставалось, — это замочная скважина, за которой разыгрывалась жизнь. А он, не в силах попасть внутрь, похотливо замирал за дверью. И вот отец Франца, знаменитый патологоанатом, был найден в злачном месте в Санкт — Пёльтене, а Франц на пляже под Гаваной.
Франц Иосиф умирал в несколько заходов. Однажды он уже потерял сознание, заглядывая сквозь пластины жалюзи на окне порносалона в Винер-Нойштадте, но, к счастью, рухнул перед дверью, а не в темном помещении, набитом надувными куклами. Однако на этот раз он несколько часов просидел незамеченным, безжизненно поникнувший, мертвый, подобно тому как лежат в университетском анатомическом театре перед двумя мониторами с увеличительным экраном его трупы. Фильм давно закончился. Не исключено, что его еще можно было спасти. Но его нашли в этой дыре только через несколько часов, обругали: «вот свинья», — они ведь не знали, кто это, но полагали, что вытаскивают из кабинки свинью вроде них самих; они ведь не знали, что удар хватил не обычную свинью, а главного патологоанатома, который наслаждался заслуженным отдыхом, разъезжая по Винер-Нойштадту, Братиславе и Санкт-Пёльтену. В кабинке было тесно, там как следует и грохнуться-то нельзя, сидишь, как за рулем машины, пристегнутый ремнем безопасности. Это произошло спустя три года после того, как он ушел в отставку. И он оказался в анатомическом театре, и смерть его была позорной: его привезли из порносалона и положили в холодильник как неопознанного покойника, пока преемник на должности патологоанатома все — таки не опознал его, подойдя поближе с ножом для вскрытия.
А жена встретила его смерть с ликованием и, когда ее вызвали на опознание в зал анатомического театра, произнесла: «Он, а кто же еще!» и «Все врал!» — так громко и отчетливо, что это больше походило на крик, и его расслышали все присутствующие, в том числе администратор и младший прозектор, подвозивший трупы в публичный зал анатомического театра на специальной тележке, и в наказание завещала его труп науке, чтобы на нем практиковались студенты-медики, а найденные в его бумажнике фотографии и номера телефонов девушек по вызову из последнего номера «Курьера» — то, в чем и заключался подлинный смысл его жизни, оставила себе на память и еще раз так громко, что все, кроме него, могли ее расслышать, выкрикнула: «Вот грязная свинья!» — сойдясь во мнении с миром и его младшими прозекторами.
5За сутки до того, как его отец был найден мертвым в кабинке магазина «Гигиена брака» в Санкт-Пёльтене, Франц ночью ехал в спальном вагоне в Венецию. Теперь он был студент двадцати одного года от роду и подрабатывал на каникулах помощником проводника, — еще и для того, чтобы не оставаться дома. Из дому он стремился убежать как можно скорее, а когда вспоминал, о чем именно говорил с отцом за всю жизнь, то оказывалось, что их беседы поместились бы на десяти, максимум двадцати страницах формата А-4 по германскому промышленному стандарту. Все разговоры вращались практически только вокруг денег, которые детям якобы не положены. Годами он должен был выслушивать, как дорого обходится родителям, словно он — домашнее животное, содержать которое весьма накладно. Но, к счастью, существовала еще мать, у нее был собственный капитал, и за спиной Франца Иосифа она иногда подбрасывала ему денег. В высшем обществе Вены она считалась состоятельной, хотя не очень-то умело распоряжалась своим состоянием. Напротив, Франц Иосиф был одним из самых скупых людей, которых когда-либо видела Вена.
Вместе с Францем в поезде ехала его подруга. Андреа. С соседней парты в последнем ряду.
Впервые в жизни он ехал в ночь с женщиной, которую тайком провел в свое служебное купе. Было холодно. Они просто окоченели. Выяснилось, что путешествовать им предстоит несколько дней. Однако у них были звезды, такие же, как дома. И вдруг он осознал, что Андреа, натуральная она блондинка или нет, бог весть, лежит перед ним совершенно обнаженная. Душе пригрезилось сиянье лепестков, миндаль в цвету, форзиций блеск на солнце…[18] Они тут же превратились в детей, словно оказались в джунглях Новой Гвинеи, и набросились друг на друга, будто хотели друг друга съесть. Новая Гвинея — так красиво звучит, шесть гласных, такой музыкальный народ, вроде австрийцев, вот только людоеды. Они были юны и спрятались от мира, укрывшись полотенцем, а в мире порхало множество бабочек-лимонниц, неотличимых от лепестков чайных роз.
А потом Венеция — целую неделю они не разлучались ни днем ни ночью: сначала два дня в Венеции, этом воплощении музыки,[19] со своей разделенной любовью и в своей разделенной любви, а потом путешествовали автостопом по Италии. Было очень красиво. А как здорово она бросила невкусную пиццу под стол в полутемном убогом кафе. Он бы никогда на такое не отважился. И так ловко тащить все, что угодно, из дешевых супермаркетов он бы тоже не смог.
Ему в ту пору, то есть не сначала, а «вначале было»[20] свойственно тяготение исключительно к женщинам, шокировавшим и возбуждавшим его подобным поведением. А еще он любил женщин, которые любят его меньше, чем он их. Он любил их потому, что и сам больше всего хотел бы вести себя как они, и завидовал им, а ведь зависть, в конце концов, — высшая форма признания.
Но его подруги, начиная с первых, потому относились к нему без уважения, что, по их словам, ему «кое на что духу не хватало». Он всегда сразу же засыпал. Он то и дело засыпал, когда занимался с ними любовью.
До сих пор. Он не мог и не хотел себе это объяснить и ни разу не обращался по этому поводу к психиатру. Все его женщины пытались отправить его к психиатру. Как следует поразмыслив, он пришел к выводу, что это единственное, что объединяет всех его женщин. Впрочем, они были правы.
Но позднее ему иногда хотелось, чтобы другие узнали, кем он стал. Его подруги, даже его отец. Пускай он до сих пор краснел и засыпал, но краснел и засыпал так, что залюбуешься. И еще: он научился так смеяться над своей застенчивостью, что другие смеялись вместе с ним, словно это не он, а кто-то другой.
Женщинам он нравился, он ведь их всегда так чудно развлекал, если не сразу засыпал; его поведение их забавляло, они могли над ним посмеяться, и он никогда не заставлял их плакать, да и мужчинам он казался забавным.
Потом никто и поверить не сможет, каким неуклюжим и неловким он был в этой жизни. Вначале, когда любовь еще была для него чудовищем, от которого замирает сердце, он не мог смеяться. Если ты влюблен, тебе не до смеха. «Чем ближе так называемый оргазм, тем убедительнее об этом свидетельствуют лица», — думал будущий фотограф. Если бы ему пришлось их снимать, то явно не для альбома «Счастье». Любовь, чем ближе ты к ней, тем серьезнее, серьезнее не бывает.
Но скоро он стряхнет с себя любовь и сможет над ней посмеяться. Она надолго перестанет быть тем, от чего замирает сердце. А станет чем-то привычным, вроде супа или хот-дога.
Франц был и навсегда остался великодушным, всегда горячо желал помочь ближнему, и поэтому его не принимали всерьез именно те, кому он хотел помочь, например Андреа: однажды, еще в школе, он оставил для нее перевод с латыни в туалете девочек, а она только посмеялась, вместо того чтобы поблагодарить.
Франц во время этого зачета боролся со сном, а оставив перевод для Андреа в туалете девочек, и в самом деле заснул и потому едва не забыл сдать свою собственную работу, которую написал за пятнадцать минут, если бы его не разбудил добрый преподаватель латыни, коротавший время ab urbe соп- dita[21] до своего самоубийства за строгим соблюдением формы падежей и склонений.
Ему случалось повеселиться, особенно позднее, когда он рукой махнул на порой смехотворные нормы поведения в этом ветхом бараке, называемом общественной жизнью или обществом. Но разве он и раньше не веселился, например демонстрируя Майку, теперь уже исчезнувшему в жизни, где так мало смешного, как его мать кричит: «Врет!» — и ее крики разносятся по всему центру Вены?
Итак, у Франца было немало приятных качеств. Откуда они у него взялись, он и сам не знал. В любом случае он был щедр: хотел подарить Андреа Италию. А тогда это было самое прекрасное, чем он обладал. Собственно, он повез ее в Рим, куда стремятся все путешественники, но так уж получилось, что потом они автостопом доехали на грузовике до Пизы и там застряли. На Пизанскую башню он всегда хотел посмотреть.
Такое уж невероятное совпадение: он, юнец двадцати одного года от роду, поднимался на Пизанскую башню следом за Андреа по винтовой лестнице, и его глаза были малыми планетами-спутниками, ни на миг не отдалявшимися от центра своей Вселенной — соблазнительной планеты Андреа, неумолимо ускользавшей и не позволявшей им покинуть орбиту и приблизиться больше чем на три-четыре ступеньки, а его отец в это время лежал на столе в анатомическом театре. Этого Франц, однако, не знал. Он знал лишь, что «любить» — глагол действия.