Арнольд Штадлер - Однажды днем, а может быть, и ночью…
Когда его матери, красавице, было под сорок, он по пуговицам на ее жилетах от Шанель научился считать, а по этим двоим, ставшим в нем злосчастной единой плотью, — складывать и вычитать. «Один плюс один — два», — гласил самый простой пример на сложение. Но он не мог в это поверить. Подобный метод сложения противоречил его наблюдениям: двойка ведь меньше единицы. Два — это ничто, ничто или меньше нуля. Однако ему пришлось столкнуться с кое-чем похуже — с вечно живым, неумирающим несчастьем. Где двое, там холодность, отстраненность и раздор, — так он стал думать задолго до того, как впервые услышал слово «шизофрения», знать которое ему было еще рано.
Его шизофрения, его двойная жизнь, ведь то, что в голове, живет своей жизнью, а то, что в штанах, — своей, и расстояние между ними иногда оказывалось таким малым, что его и расстоянием нельзя было назвать. А иногда их разделял целый мир. Где двое, там холодность, отстраненность, раздор, а еще подозрение, что мужчина и женщина не подходят друг другу, — он об этом еще в детстве догадывался, глядя на своих родителей. Бедный ребенок! Из всех католических догматов, начиная с сотворения человека из праха земного, а впоследствии Евы из ребра Адама (вот если бы наоборот, то в этом была бы еще хоть какая-то логика), догмат о сотворении мужчины и женщины и основанный на нем догмат о нерасторжимости брака казались ему самыми загадочными. Его родители не подходили друг другу, как Адам и Ева, ведь его мать была красива, чего об отце никак не скажешь. Она была так красива, что уроды вроде его отца на улице оборачивались. А что еще можно сказать про этого человека, Франц не знал. Разве только, что он все врет. И что тогда он — сын вруна. И что он не хочет стать таким, как тот, кто, кажется, и говорить-то почти не умеет, а если говорит что-нибудь, то отворачивается и обращается к пустоте, словно их здесь и в помине нет, и всю жизнь лжет. «Он же ходячая ложь, — говорила мать, женщина неглупая, но строящая свое представление об этом человеке на основе нескольких элементарных формулировок. — Вечно помалкивает, живет во лжи, всей своей лживой жизнью учит сына лгать».
Так пыталась отвлеченно представить жизнь лжеца мать Франца, запоем читавшая Томаса Бернхарда, над романами которого, начиная со «Стужи» и кончая последней книгой «На вершине. Безнадежность, вздор», она просиживала в постели ночи-длиною-в — жизнь. Самые важные места она всегда читала мужу вслух, чтобы помучить и не дать заснуть. В конце концов книги этого автора перестали выходить. В один прекрасный день они кончились, и тогда она стала перечитывать Бернхарда заново и так читала и читала, пока ее не поместили в самый дорогой дом для престарелых в Австрии. Франц считал, что эти повторяемые в сто первый раз пассажи, в которых особенно ярко самоутверждается автор, великолепны, а впервые побывав в театре, стал еще и путать обрывки фраз, доносящиеся из спальни, с репликами великой трагической актрисы на сцене. Вена ведь была театральным городом, просто воплощением театрального города, а театр, собственно говоря, начинается с жизни, уверяла его несчастная прекрасная мать. Франц думал, что театр — предшественник всякой жизни. Разве он не пришел в мир, который еще до его рождения был театром?
Он часто слышал, как горько мать раскаивается в том, что совершила тот шаг, который, в конечном счете, и привел к появлению на свет его, Франца. Но Франц любил мать; поначалу он больше ничего не любил, вот разве что засыпать. А еще любил материнское молоко, это ведь чудо, о котором лучше не раздумывать. Франц так никогда и не привык к мысли, что однажды днем, а может быть, и ночью его напоили этим молоком в последний раз. Но потом все кончилось, и отныне он жил сам по себе. Теперь у него появилось сознание и ему приходилось повторять: «Я живу». Так называлось это совместное предприятие, состоявшее из того, что в голове, в сердце и в штанах.
Он любил эту первую в своей жизни женщину, хотя она вместе с лжецом могла бы испортить ему все детство, которое было не похоже на обычное детство, ведь Франца до срока заставили заглянуть в мир взрослых и разучить жизненную драму. Без этих ночных материнских монологов он не мог обойтись, они были ему необходимы, как звон колоколов собора святого Стефана[14], и куда больше, чем звон «бухающего колокола»[15], раздающийся только раз в году. А Клэр, еще не открывшая для себя Томаса Бернхарда, главное событие своей жизни, сидела в постели, читала «Колокола святого Антона»[16] и сравнивала свою судьбу с судьбами главных героев этого давно забытого любовного романа.
Он любил ее, и она тоже его любила, хотя лишь наполовину. Ведь Франц только на пятьдесят процентов был ею; в другой его половине она не могла не узнать Франца Иосифа. Себя саму она любила на все сто процентов, но совершенно неразделенной любовью.
На Франца обращали внимание, он все хорошел, глаза у него были глубокие, он взрослел, и близился день, когда он выпорхнет из родительского гнезда. Брак родителей казался ему болезнью, которую они могут передать ему по наследству.
Иногда у нее случались кошмары, и она страшно кричала во сне, и Франц просыпался от ее криков. Любое супружество со временем превращалось во что-то мрачное и страшное, так было со времен Адама и Евы. Ровно столько он знал о браке. Иногда она его поколачивала, да и Францу Иосифу от нее доставалось. Возможно, еще Еве следовало лупить Адама. Адам, наверное, был трусом. Франца Иосифа она колотила туфлей, и, собственно, так они и общались, сходясь в постели. Одна била, другой получал тумаки — вот что спасало их брак и даже предотвращало худшее, хотя, возможно, худшее было бы совсем не так уж плохо.
Она то и дело его лупила, и лицо ее при этом — кто бы мог подумать — делалось похоже на морду пираньи, а он — кто бы мог подумать — завел себе уйму любовниц, купил автомобильный фургончик и повсюду в нем разъезжал с соответствующей целью. Автомобильный фургончик Франц Иосиф завел еще холостяком. Хотя Клэр ни разу не переступила порог «этой передвижной осеменительной станции», как она называла и мужа, и его автомобиль, она точно знала, что там внутри. Внутри там были разбросаны щетки для расчесывания волос на лобке, маскирующие карандаши, нейлоновые чулки и маленькие дамские трусики, предшественники трусиков-танга из ажурного шелка, появившихся позже, значительно позже, незадолго до того, как рухнул мир, его мир, внезапно взорвавшийся, как бомба, вот именно, когда он умер от разрыва сердца. Над ветровым стеклом этой машины следовало бы повесить красный люминесцирующий фонарик, но его украшали только значок австрийского клуба автолюбителей и святой Христофор.
На последнем балу в опере они еще заказали ложу, и Клэр, благосклонным кивком приветствуя всех знакомых, с великосветской, габсбургской улыбкой повторяла: «Я так рррада!» — и посылала воздушные поцелуи. Держа мужа под руку, в платье со шлейфом, она поднималась по главной лестнице, улыбаясь, словно путешествует с возлюбленным, а сама она — трофей победителя.
О разводе она и не помышляла, поскольку не собиралась обеспечивать ему спокойную жизнь, а он не мог развестись, поскольку был почетным членом Папской академии наук святого Лазаря и кавалером католического ордена Святого Гроба Господня, а для кавалеров католических орденов «развод совершенно исключен».
Когда Франц в один прекрасный день навсегда ушел из дому, они всё продолжали ссориться, хотя отныне у них было на два слушателя меньше: черепаха тоже исчезла.
Ему приходилось следить за тем, чтобы не слишком много прошлого закрадывалось в его настоящее.
3Еще в начальной школе они распевали пиратские песни, подумать только, в Вене-то.
Плывем по синим мы волнам, уж дома не увидеть нам… Тра-ля, ля-ля, ля-ля.
О Кубе и море он мечтал с детства. А в Фельдкирхе[17] намного приблизился к своей мечте. По крайней мере на целый час полета. Оттуда лететь до нее оставалось всего десять часов.
Все школьные годы они распевали песни о море, потому ли, что Австрия так далеко от моря, потому ли, что так выражалась их тоска по утраченному морю, которого, как до последних дней утверждала его бабушка, после поражения в Великой войне у Австрии больше нет. То, что они утратили море, только усугубляло мировую скорбь, втайне омрачавшую прекраснейшие застольные песни, в которых прославлялись вино, любовь и смерть, ведь у них отняли море, их родину. Поэтому они и распевали по всей Австрии пиратские песни, начиная с детского сада и кончая экзаменами на аттестат зрелости, в том числе и в католических средних школах, например в школе благочестивых сестер святой Лиобы. Францу нравилось ходить в школу сестер святой Лиобы. Имя Лиоба происходит от слова «любовь». Это была смешанная школа для мальчиков и девочек, тогда такое встречалось редко.