Арнольд Штадлер - Однажды днем, а может быть, и ночью…
В конце концов, после того как она несколько дней торжествовала над покойным мужем, сутками просиживая за роялем и объясняя это тем, что готовится к вступительным экзманам в консерваторию, он был вынужден передать ее под опеку соответствующих социальных служб. Она утверждала, что играет Скрябина (хотя больше это напоминало «Вот и птичка прилетела…»), подпевая во время игры, как Гленн Гульд,[26] повторяя: «Врет!» — что-то шепча, вскрикивая, иногда, обессилев, засыпая за роялем, а это уже было опасно для жизни.
Он сдал ее, пятидесяти лет от роду, не меньше, в самый дорогой венский дом для престарелых, вынужден был сдать, ведь она совсем сошла с ума. Бедная мама.
Но это уже другая история.
Прошли годы, и сгустились сумерки.
6Теперь Францу Маринелли было уже тридцать, а «ты в этом возрасте либо себе новые зубы вставил, либо все еще ногти грызешь, как мальчишка». По крайней мере так говаривал дядя Генри, и тетя Мауси с ним соглашалась.
Голос стюардессы мягко попросил пристегнуть ремни, словно объявил детскую передачу. Генри и Мауси были бодры и благодушны, словно жизнь еще готовит им что-то хорошее. Франц тоже. Они сидели с умильным выражением лица, как те, кто хоть и знает наизусть «В наших Альпах, в час рассветный…», но уже давно не поет. И правда, был рассвет, утро чудесное, и они собрались попутешествовать. Настолько счастливы, что готовы взлететь. Улетать — такое счастье. Лететь означает улетать.
Дядя Генри и тетя Мауси были невелики ростом, но только по сравнению с другими. Сами по себе они казались высокими. И были настолько одним целым, что иногда она испытывала угрызения совести из-за его пороков: словно это она оборачивается вслед официантам, плавно скользящим по залу, как в парижском ресторане «Максим».
Генри никогда ей не изменял. С другой стороны, ей так и не удалось полностью обуздать его жадные взгляды, украдкой бросаемые в сторону красивых незнакомцев и запрещенных кушаний. Он любил рельефные мускулы и сласти. В мире было полным-полно красивых официантов и людей, которые подходят к столику и, склонившись, доверительно спрашивают: «Как поживаете?» и «Не угодно ли что-нибудь заказать?». Под конец Генри весил больше двухсот килограммов, не меньше чем тоска, читавшаяся в его рыскающих по сторонам глазах.
Мауси и Генри летели бизнес-классом: «Мы так редко летаем», — говорили они. Благоговение, с которым люди произносят слово «бизнес-класс», напоминало Францу восхищение историков прошлым исключительно потому, что оно прошло. Таков был Horror vacui[27], испытываемый историками перед пустым, ничем не заполненным временем, а Франц, чтобы хоть чем-то заполнить свое прошлое, вспоминал о своей несчастной любви. Воспоминание о ней было незарубцевавшейся раной. Франц сейчас пролетал над местами, где разворачивались основные события его прошлого, над местами, по которым он, в ту пору помощник проводника в спальном вагоне и начинающий любовник, проезжал десять лет назад: вот Южная железная дорога, вот Земмеринг, вот горы, такие маленькие, если смотреть сверху, — все это вскоре скрылось далеко внизу и осталось в далеком прошлом; он еще раз увидел те горные перевалы и вершины, на которых когда-то мучительно страдал от неразделенной любви.
Франц, его дядя и тетя на борту турбовинтового самолета компании «Ал италия» как раз пролетали над озером Гарда возле городка Сало[28]. Потом они приземлились на довольно обшарпанной взлетно-посадочной полосе под Брешией. На так называемом здании для приема авиапассажиров, которое на обратном пути превратится в здание для ожидающих вылета, они, выглянув из своего маленького иллюминатора, смогли разобрать надпись крупными буквами «Международный аэропорт Брешии». Самой Брешии ни сейчас, ни позже им рассмотреть не удалось. Дальше ехали на взятой напрокат машине, за рулем был Франц. Его задача заключалась в том, чтобы без приключений доставить их обоих, и себя тоже, в отель «Киприани». Дядя Генри считался крупным искусствоведом, а его жена Мауси всю жизнь сопровождала его по стандартному маршруту: в отель «Киприани» в Азоло[29] — на машине с кондиционером, до балдахина во дворе палаццо, оттуда пешком по лестнице, а под конец еще провожала взглядом, пока он не скроется за дверью своего номера — одного из трех отведенных им роскошных номеров с фресками шестнадцатого века, с мини-баром, — переночевать в постели с пологом обойдется каждому в пятьсот долларов. Франц, лежа в одиночестве в постели с пологом, слышал пение дроздов и рокот мотоциклов, доносящиеся с улицы, точно из другого мира, к которому он вскоре не будет иметь никакого отношения. Все это уже ушло так далеко. А вскоре уйдет еще дальше. Вот так он ощущал себя в тридцать лет.
Куба, черепашка… Мечтам своей юности Франц изменил, а может быть, это они ему изменили и куда-то исчезли, словно затаились в засаде, чтобы в решающий миг выскочить оттуда и наброситься на него.
Так и бывало: прошлое снова и снова подстерегало его, настигало, обрушивалось всей своей тяжестью.
И только сон ему не изменил.
Франц мог бы кое в чем упрекнуть эту жизнь. Например, его всегда возмущало, что в мире, в какой-то яркой, глянцевой, полупризрачной его области, существуют великолепные и неприступные красавцы и красавицы, совершенно недостижимые для жадно и неотрывно наблюдающих за ними издалека уродин и уродов, которым суждено услышать слова «я тебя люблю» лишь из уст себе подобных, лжеца, христианина, добродушной и многотерпеливой жены или какого-нибудь иного, столь же милосердного человека. В общем, из уст людей, которые, если относятся к бедным уродинам и уродам серьезно, всегда к этому «я тебя люблю» мысленно прибавляют: «Хотя страшнее тебя еще поискать».
За неделю до отъезда Франц вместе с дядей и тетей еще раз посмотрел фильм Пазолини «Теорема», в котором появляется ангел, разрушающий все, к чему прикасается, в том числе и прекрасные, ведущие куда угодно и в никуда аллеи, которые еще существовали в долине По, когда снимался фильм, а теперь остались только на кинопленке. По ним разъезжала в ноябре Сильвана Мангано, жена директора фабрики, а потом ее под звуки «Реквиема» Моцарта — «Dies irae» — насилует тот человек, а в конце фильма жена директора фабрики выбирается из рва, с растрепанными волосами и безумным лицом, — ничего подобного до Пазолини ни кинематограф, ни литература, ни жизнь не знали. Опустившийся тип поправляет штаны с гордостью пролетария, который поимел эту надменную богачку как следует, а она садится в автомобиль и едет обратно, в сторону Милана, под звуки «Реквиема» Моцарта — «Dies ilia», и кричит долго и громко — ничего подобного никто никогда не слышал ни на равнине По и вообще нигде, — кричит пронзительно, проезжая по прямой как лезвие аллее.
Итак, капелла Скровеньи[30] была закрыта.
От отеля «Киприани» было рукой подать до вилл Палладио[31], которые Генри собирался им показать и по которым, кажется, даже обещал провести для них экскурсию. Но потом Генри никуда не поехал, остался в своем роскошном номере с фресками, так как сразу по пробуждении якобы почувствовал себя плохо, он ведь никогда не был абсолютно здоров и никогда не мог сказать наверняка, что болен, но в то утро, когда они решили отправиться на виллу Ротонда, чувствовал себя «хуже некуда», как он выразился. Мауси и Франц так и не узнали, почему Генри практически неделю просидел в отеле. Вскоре они стали подозревать, что все дело, вероятно, в официанте Микеле, обслуживающем их столик. Или в Сандро, бармене. А может быть, в обоих. Неспроста Генри часто сидел в библиотеке или в баре за журнальным столиком и притворялся, что читает. Но, может быть, он только любовался красивой фотографией Че Гевары в баре «Киприани», на которой герой был снят в тот миг, когда победно спустился с гор Сьерра-Маэстра с пистолетом в одной руке и первой после победы коибой[32] в другой. И Генри не мог скрыть своего восхищения, хотя вообще-то ему были мало свойственны революционные настроения. Сандро у кофеварки, а за ним на стене — фотография Че Гевары…
Генри никогда не уезжал из Европы и поэтому считал, что Италия чрезвычайно эротична. Если бы ему довелось побывать на Кубе!
На второй же день, когда он объявил за завтраком, что никуда с ними не поедет, но всячески настаивал на том, чтобы его жена и Франц отправились на этой чудесной машине посмотреть что-нибудь чудесное, у Францика, как называл его дядя, и тем более у Мауси закралось подозрение, что все дело в Сандро, весь день томящемся за стойкой бара в ожидании, когда у него закажут коктейль или какой-нибудь другой так называемый «дринк», а потом подающем их с льстивой, подобострастной улыбкой, как того требует профессия. При этом Сандро держал себя совершенно непринужденно, курсировал между столиками и стойкой, словно все это детские игры.