Ольга Камаева - Eлка. Из школы с любовью, или Дневник учительницы
1 июня
Вот и полетела…
И пусто не вокруг — внутри.
А это еще больнее.
И — страшнее…
Вчера вечером опять прихватило. Маме не сказала, и так насчет Леонида Петровича достаточно ей нервы помотала, хватит. В поликлинике сегодня прием шел до обеда, записалась впритык, последней — не хотелось идти к Сове отпрашиваться. А на случай проверки Наташа обещала подстраховать. Уже стоя в очереди вспомнила, что телефон забыла в кабинете, и побежала назад. Вдруг Сережа все-таки позвонил?
Когда повернула к школе, у центральных ворот неожиданно увидела его машину. Мне это показалось странным, о встрече мы не договаривались. Сережа разговаривал с Наташей, и, видимо, давно, потому что как раз в этот момент они стали садиться в машину. Добежать я бы не успела, кричать — далеко и неловко, телефона не было.
Дальше — ничего не понимаю.
Сережа наклонился, поднял с сиденья букет… Отдал его Наталье… Она прижала цветы к груди… Повернулись… Что-то друг другу сказали… Наталья опять склонилась над букетом… Сели… Дверцы захлопнулись… Поехали…
А я осталась. Странное возникло ощущение: будто все вокруг перестало существовать. Нет, оно, конечно, жило, двигалось и порой даже с бешеной скоростью, но… как это объяснить… отдельно от меня. Словно все раздвоилось, и я очутилась в каком-то параллельном пространстве, в котором нет ни людей, ни машин, ни этой улицы — ничего, кроме меня. Точнее, одних моих мыслей, даже тело мое осталось там, в привычном мире.
Очень необычное ощущение. Наверное, нечто подобное происходит при клинической смерти. Говорят, тогда душа на время отлетает и наблюдает за всем со стороны. А потом, передумав, возвращается.
Я никуда не воспаряла, но… как объяснить?.. меня во мне не было.
Успела подумать: что ж, теперь не нужно торопиться, переживать, задавать тысячи глупых вопросов, что-то доказывать, ведь я уже ничего не могу изменить.
Даже успела обрадоваться: наконец-то свободна! Я — одна и отвечаю только за себя!
Но лишь на короткий миг. Что делать со свободой, если она не дает права помочь, поддержать, спасти — только наблюдать? От тебя ничего не зависит, а потому ты никому не нужен. Тогда зачем ты?
…Кто-то резко толкнул в бок — нечаянно налетел бежавший по тротуару мальчишка. Может, меня здесь действительно не было? А потом душа передумала и вернулась?
Еще раз обрадовалась: а вдруг и Сережи, и Натальи, и дурацкого букета тоже не было?!
Сомнения развеяла Вобла. Она вышла из боковой калитки, поэтому я ее не заметила. Зато она видела все.
— Уехали? — Она натренированным движением накинула на лицо сочувственную маску, правда, очень плохого качества: глаза ее ликующе светились, а губы то и дело кривились в довольной усмешке.
Не стала отвечать, думала — уйдет. Разговаривать не хотелось, тем более с ней. Зато Воблу жгучее желание прямо распирало.
— Какой у Натальи Георгиевны внимательный кавалер. С работы встречает, цветочки дарит. И где только такого отхватила?
Она помолчала и, не дождавшись ответа, продолжила сама:
— Постойте, он же вроде и за вами приезжал? — Вобла удивленно округлила глаза, будто ее только сейчас осенило. — Ай-ай-ай… А Наталья Георгиевна-то хороша, времени зря не теряет. Да и ваш тоже…
Ну зачем, зачем я сразу не ушла?! Пришлось отбиваться — банально и глупо:
— Никакой он не мой…
Отреклась. Почему? Просто вырвалось? Или все-таки поверила ей?
Глупость, не может быть. Сережа порядочный, он любит меня, а я — его.
Но — отреклась.
Вобла просияла, уже не стесняясь своей радости. Защебетала:
— Ну что вы, Леночка, не переживайте… Мужчинам — им что подавай? Фигурку, ножки, а Наталья писаная красавица. Какой мужик устоит? Да мы все не без греха…
Вот тут не выдержала:
— Да прекратите вы! И оставьте меня в покое!
Все-таки добилась своего, гадина. Опять при ней заревела.
— …и ведь не постеснялась, что работаете вместе… мужика, его в узде держать надо… вы молоденькая, Леночка, еще научитесь… — шипела она уже в спину.
Дрянь!
И я хороша. Сколько раз давала зарок: отшивай наглеца сразу! Мямля ты, Ленка. Все надеешься — поймет, раскается. Нет! Гадит подлец, надо его тут же в собственное дерьмо — носом! носом! носом!
Крикнуть ей в лицо: да, мой, и самый лучший! И кому какое собачье дело, кого он подвозит!
Злая я стала.
Станешь тут… Хамов ставить на место так и не научилась, в школе не вытянула, с Сережей рассорилась… Слабая и никчемная…
Эх ты, а еще — Елка… Получилось совсем как в песенке: начали за здравие — «В лесу родилась елочка, в лесу она росла…», а кончили за упокой — «Срубил он нашу елочку под самый корешок…». И по сему скорбному поводу всеобщая радость и веселье! Придумали же для детишек «добрую» песенку… Впрочем, и этой глупости никто не замечает.
Вру. Однажды читала, как поэтесса, написавшая стихи, пришла проситься в Союз писателей. Литературный начальник, по-моему Фадеев, узнав, кто перед ним, вспомнил: сам ребенком плакал, дойдя до последних строчек. Как, впрочем, и остальные дети. И (нет, скорее «но») согласие на прием дал. Сразу же. То, над чем в детстве плакал, теперь вызывало улыбку и умиление. Нормальная взрослая логика.
Вот и меня, кажется, тоже подрубили. И плакать по этому поводу тоже, видно, будут немногие.
P.S. Опять не спится. Заходила мама, посидела немножко. Спросила, почему такая грустная. Хотела рассказать, но вдруг поняла: если сейчас вывалю на нее все свои проблемы, скажу про больницу, до которой сегодня так и не дошла, про уход из школы — поворота назад не будет. Мама, конечно, и огорчится, но больше обрадуется.
А мне радоваться нечему. Получается, спасовала перед первыми же трудностями. Неудачница.
P.P.S. Перечитала — ужас! Ленка, ты что нюни распустила? Срочно бери себя в руки.
Завтра же! утром! как только проснешься! позвони Сереже, а то от дум голова лопнет.
Растяпа! Телефон-то так и остался в классе. Ладно, сейчас уже все равно.
И из школы никуда не уйду. Танюша смогла, почему я — нет? И кто будет учить Илюшку? Фигу с маслом всем совам и воблам, а не мое увольнение! Ведь говорят же: что нас не убивает, то делает сильнее.
Значит, я стану очень-очень сильной.
И уж тогда — держитесь!
Эпилог
Хоронили Елку, как и положено, на третий день — в пятницу. День выпал рабочий, и, когда гроб вынесли и поставили у подъезда для прощания, народа вокруг него, даже с учетом непременных сердобольных соседок, собралось немного. Не было среди них и двух самых дорогих ей людей. У матери накануне случился уже второй за день сердечный приступ; она пыталась уговорить врачей дать ей возможность проводить дочь, но те увезли ее в больницу. Настояли на этом все, кто был в тот момент в доме: состояние хозяйки вызывало куда более серьезные опасения, чем приличествовало случаю. Пережив страшное время и самого первого, оглушительного, истошного крика, и долгих, исступленных, безутешных рыданий, и рвущих душу невнятных путаных причитаний, пережив все это и обессилев, она призраком сидела у гроба, не видя и не слыша ничего вокруг. По щекам тихо катились слезы, изъеденную ими кожу нестерпимо жгло, но она и этого не замечала… Иногда она привставала, но единственно для того, чтобы, поправляя на лбу дочери бумажный венчик или вложенную в руки иконку, незаметно коснуться тела, — вдруг вместо мертвой, а потому чужой плоти окажется ее маленькая девочка? Вдруг жива? Близкие небезосновательно боялись, что самих похорон, а тем более прощания на кладбище женщина не выдержит. Потому, когда врачи скорой категорично заявили: срочно ложиться в стационар, или можно сразу заказывать могилу на две персоны, с облегчением вздохнув, настояли на госпитализации.