Анатолий Рыбаков - Екатерина Воронина
Кровать Дуси стояла слева, открытая дверь загораживала ее, потому-то Сутырин и увидел ее последней.
Дуся лежала высоко на подушке, серое одеяло закрывало ее до пояса. На бледном, похудевшем лице Сутырин не увидел ни смущения, пи растерянности. Она смотрела с ясной, просветленной улыбкой, точно знала, что Сутырин придет, и ожидала его.
Он сел на табурет, неловко протянул пакет с апельсинами:
– Угощайся.
Она положила пакет на тумбочку, продолжая смотреть на Сутырина и улыбаться.
– Что болеть вздумала? – спросил Сутырин, грубоватым участием прикрывая свое смущение.
– Так вот, пришлось.
Женщина в очках продолжала читать, изредка перелистывая страницы, а та, что лежала у окна, отвернулась и делала вид, что спит.
– А ты как? – Дуся неловко взяла Сутырина за руку.
– Тебе больно?
– Да нет, – Дуся поправила маленькие стеганые плечики, которые обычно надевала вместе с платьем, а теперь подложила под больничный халат.
– Хотела поправиться, да не вышло.
Нагнувшись, Дуся положила плечики в тумбочку, и когда поднялась, лицо ее было утомленным, точно она выполнила тяжелую работу.
Он взял ее за руку.
– Ослабла?
Она прижалась щекой к его руке и заплакала.
– Чего ты? Чего? – забормотал Сутырин.
– Был бы у нас ребеночек, Сережа…
– Ну-ну, успокойся.
– Я ведь не нарочно… – горячо шептала она. – Врач сказал – наладится, буду рожать.
– Перестань, перестань! – говорил Сутырин, поднимая ее влажное от слез лицо, чувствуя, что любовь к ней не прошла и никогда не пройдет.
Полотенцем, висевшим на спинке кровати, Дуся вытерла глаза, все еще всхлипывая, посмотрелась в маленькое зеркальце, поправила волосы.
– Когда выпишешься? – деловым тоном этого вопроса Сутырин попытался отвлечь Дусю от тяготивших ее мыслей.
– Не знаю, Сереженька, может, на той неделе.
Утомленная, она откинулась на подушку, закрыла глаза.
– Ты отдохни, я пойду, – сказал Сутырин.
– Нет, подожди. – Не открывая глаз, она пошарила рукой по краю кровати, разыскивая его ладонь. – Ты помоги Кларе. У меня деньги есть… И на квартиру… на нашу зайди, вещи там.
– Ладно, ладно, зайду, – сказал Сутырин.
В палату вошла нянька, глазами показала, что свидание кончилось. Сутырин встал.
Дуся поднялась на подушке.
– Ты приходи завтра… Завтра что? Четверг? Опять неприемный. Может, пустят, а если нет, так ты во двор зайди и встань против корпуса, я тебя из окна увижу.
Глава двадцать восьмая
Зима шла к концу. Порт готовился к новой навигации. У Кати было много работы. Но она опять была одна.
Опять долгие зимние вечера, диван, кровать, книга, которая валится из рук, вздохи матери и всепонимающий взгляд отца, редкие посещения театра с Соней или еще с какой-нибудь знакомой. Как-то Катя пошла в театр одна и все антракты просидела в пустом зале, комкая в руках программу и с тоской дожидаясь, когда снова начнется действие. С тех пор она больше в театр не ходила.
Заболела плевритом мать. Катя ухаживала за ней.
– Вот умру, – вздыхала Анастасия Степановна, – как без меня будете? Плохая я вам мать, а все мать. Другую не найдете.
Громко тикали старые часы в столовой. Из окон соседней квартиры доносилась мелодия скрипки, однообразная, уже множество раз слышанная, берущая за сердце. Катя читала, прислушиваясь к кашлю матери, вставала, чтобы дать ей лекарство, переменить компресс или грелку; если мать просила побыть с ней, присаживалась у изголовья.
– Уйти надо было, – говорила Анастасия Степановна, тяжело дыша и кашляя, – а вот не решилась. Куда, думаю, с детьми денусь?
Никогда раньше мать не говорила о своей жизни.
– Отец хороший человек, да ведь не любил никогда. Жалел, а не любил. Чужая я ему была. Может, и не надо было ему на мне жениться. И я неразумная была.
Рядом с Катей прожил жизнь человек, ее мать, и никому не было до нее дела. Ведь мать была более одинока, чем она сама, – кроме дома, ничего не имела. В этом доме ее заботы принимали как само собой разумеющееся, а недостатки – как нечто неизбежное. А все ее недостатки заключались в неумелости. Сначала была неумелой от страха перед бабушкой, а потом стала боязлива из-за своей неловкости.
– Взяла она верх, – говорила Анастасия Степановна о бабушке. – Я почему молчала? Не хотела разлада в дому, мечтала – все по-хорошему обойдется. Боялась, люди будут говорить: ссорю сына с матерью, семью рушу. А бабка – нет в ней деликатности. Меня что пригнуло? Всю жизнь дома просидела. В войну хоть и тяжело было, а я свет увидела, когда на фабрике работала, с людьми и себя за человека считаешь.
Кате хотелось погладить, поцеловать мать, но в доме у них не привыкли к таким нежностям. Она только молча поправляла ее подушку.
Ранние вставания, домашние заботы, поздние вечера, когда сидишь одна и никто тебе не звонит, никто тебя не ждет и ты никого не ждешь, – все снова вернуло Катю к жизни, которой прожила она много лет. Комната, диван, книга…
А когда станет совсем тоскливо, можно выйти из дому, и брести по улице, и ожидать, что встретишь, и не встретить. И думать, что, может быть, в это время он позвонил, торопиться домой, чтобы равнодушным голосом спросить: «Мама, мне никто не звонил?» И услышать все то же: «Никто».
Потом опять перебирать в мыслях все, что произошло, и понимать, что ты права, иначе было нельзя.
Она вспоминала их квартиру, столовую с балконом, выходящим на набережную, Леднева, его редеющие русые волосы, добрую улыбку, Ирину в халатике, с грудой всякой всячины на диване. Неужели Ирина довольна их разрывом?
Острая вспышка гнева прошла. Катя ничего не простила Ледневу, ни в чем не оправдала его. Но порвать с человеком еще не значит перестать любить его. Это то живое, что вырывается из нашего сердца и оставляет незаживающую рану – она ноет и кровоточит. Нас не покидает мысль, что все могло бы быть совсем по-другому. Мучительная досада охватывает нас оттого, что мы теряем любимого из-за чего-то мелкого, ничтожного, и мы могли быть счастливы, если бы этого не было.
Человеческое сердце открыто добру, оно оставляет в своей памяти только хорошее. Сердце, отравленное злыми воспоминаниями, не может биться.
Слепая любовь – не любовь. Но если бы недостатки любимого стояли на пути любви, то не было бы и самой любви – совершенных людей нет. Катя верила, что хорошее, доброе, настоящее победит плохое, злое, наносное в Ледневе.
Леднева освободили от работы в пароходстве и временно назначили директором курсов стажистов – так называлось училище, где рабочие получали образование в объеме техникума. Здесь учились Николай Ермаков и Дуся Ошуркова.