Кристиана Барош - Маленькие радости Элоизы. Маленький трактат о дурном поведении
При одной только мысли об этом она засмеялась. Ганс обо всем догадался и, не поворачивая головы, похлопал ее по коленке:
— Что, старушка, в прошлое погрузилась?
Вместо ответа она только хихикнула. На самом-то деле дом не так уж ее волновал, но она не могла допустить, чтобы он утонул, а она напоследок его не увидела, вот так вот, и ее уже не переделаешь.
Когда закрывали гроб с Дедулей, она потребовала, чтобы ей дали еще на него поглядеть, еще и еще. Застывший в смертном сне старик тронулся в путь, он уйдет далеко от порта приписки. А Элоиза знала, что порт — это она, Дедуля держался ради нее, из-за нее, благодаря ей…
А вот боль утраты с годами не смягчается. Проклятье! Она заставила слезы отступить, велела горю идти своей дорогой. И по ее голосу ни о чем нельзя было догадаться, когда она прошептала:
— Это не каприз, ты же знаешь, я ни о чем таком и не мечтаю, я прекрасно знаю, что мы найдем там развалины, но зато и горе не найдет себе пищи. Дядя Мо до конца жизни не забыл свой дом, но покинул этот мир, так и не вернувшись в него ни разу, чтобы уменьшить или стереть воспоминание о нем. Жалко, правда ведь? А я хочу, чтобы мне стало легче, не желаю, чтобы на меня еще что-нибудь давило, хватит с меня и возраста.
Ганс затормозил, остановил машину у обочины. До цели оставалось еще километров десять. Бесплодные оливковые деревья, торчавшие над кучами мусора и зарослями сорняков, подтверждали, что люди покинули эти места, и покинули Бог знает когда!
Элоиза почувствовала, как ее обнимают, стискивают руки Ганса. Он прижался губами к ее шее, прошептал:
— Я люблю тебя, ты же знаешь. — Она слегка вздрогнула: молодость была так давно, и все-таки это было вчера.
Она поворошила его отступившие ото лба и уже не такие кудрявые волосы. Светлые глаза спрятались под густыми бровями, в сетке морщин. Вот что случается с моряками, которые слишком долго плавают и при этом высматривают русалок на скалах! Она погладила крепкую шею, вздохнула:
— Наверное, я тебе дурочкой кажусь.
— Дурочкой? Почему? Я тем лучше тебя понимаю, что у меня не осталось никаких вешек вроде тех, которыми размечена твоя семейная сага. Иногда я чувствую себя сиротой, обделенным всем тем, чего я не знал о своей семье и что мне открылось только с тобой. Немного глупо. Но у тебя-то, женушка, все не так, у тебя есть предки!
Они расхохотались. Дедуля не происходил ни от кого! Но это неважно, он сам по себе заменял целый род.
Машина снова тронулась с места, медленно поползла вперед. Элоиза плохо ориентировалась, проселочные дороги заросли, скрылись в лесу, совершенно заброшенная деревня дремала среди зелени. Собственно, на что она еще надеялась за несколько дней до того, как все это уйдет под воду?
В памяти сохранился ручеек, пересекавший дорогу у въезда в усадьбу, в дождливую погоду он разливался, но повозка или трактор легко проезжали. Теперь она этого ручейка не видела, может, он высох?
Да нет же, просто он изменил русло, расширился, разветвился, отгородив дом на зеленом островке от остального мира. Затянувшийся мхом водоем спускался к тому, что раньше было огородом, а теперь превратилось в сплошные заросли аканта, чьи стрелки едва виднелись над бежавшей по воде рябью. У Элоизы забилось сердце, она распахнула глаза.
— Нет, не может быть, послушай, это невозможно! Несколько семечек под плитой… Ведь раньше здесь никогда не рос акант, дядя Мо его не хотел, говорил, он все заглушит. И вот еще, Ганс, Ганс, смотри!
Сквозь дырявую крышу просунулись ветки, идущие от могучего ствола, они раскинулись над круглыми черепицами и далеко за их пределами. Цветущий каштан гудел от множества пчел, и большие черные шмели сновали между венчиками, прежде чем упиться соком нагретых солнцем розовых кистей. Облачко пыльцы, пляшущей в солнечных лучах, пропитывало воздух сладостью.
По щиколотку в воде, с трудом высвобождая ноги из сплетения ползущих, стелющихся корней, они добрались до застекленных дверей, раскрывшихся под натиском веток с длинными зубчатыми листьями.
Внутри было темно, несмотря на ясное небо, которое смотрело через чердачные прорехи, пробитые буйной растительностью. Послышался шум… стайка лягушек-древесниц прошлепала мимо, и дом снова погрузился в молчание, но нет, вот уже снова звучит мелодия, журчит вода, шелестят на ветру листья, приглушенно квакает хор по указке невидимого дирижера. И голова кружится от запахов.
Элоиза, сияя всем лицом, твердила:
— Обалдеть, до чего красиво! — И вдруг всхлипнула, потом рассмеялась, уткнувшись в ладони. — Пятьдесят пять лет спустя! Посмотри, что делает время, когда мы не вмешиваемся в его работу! Ганс, как ты думаешь, смогу я подняться по лестнице?
Вокруг пролета лестницы из светлого камня, укрытого ковром из нападавших за полвека листьев, зияли провалы комнат, двери распахнулись под напором веток, каштаны разбрелись по шахматной доске старых черно-белых мраморных полов. А вот дубовые паркеты почти не покоробились, в те времена строили на совесть.
— Что ты ищешь?
— Сама не знаю.
Но она знала и подошла к дереву, высматривая отблеск своего камешка и мечтая найти его вправленным в ствол, это сокровище, которое она привезла с моря, чтобы приукрасить сухопутное детство. Слезы то и дело наворачивались на глаза, мешая смотреть. Она молча ругала себя: «Дура несчастная, ничего грустного во всем этом нет, это красиво. Чересчур красиво. Ну, конечно, от этого избытка и печаль…»
Ганс положил теплую руку ей на затылок:
— Тебе все это ни о чем не напоминает?
Они молча переглянулись. Однажды, много лет назад, он прислал ей билет на самолет, чтобы она прилетела к нему в Камбоджу, где его судно «ремонтировало подводные части». Они тогда пробирались к Ангкору сквозь сплетения лиан и баньянов и вдруг замерли на месте перед барельефом, стиснутым судорожно перевитыми корнями. Рука одной из каменных танцовщиц случайно легла на подобие вставшей на хвост змеи. Маленькое личико улыбалось, словно танцовщицу забавляла и трогала непристойная выходка дерева. Чуть подальше другой корень пробился сквозь камень и обвивал, душил в объятиях юное тело. Лицо, только и видневшееся над древесным переплетением, тоже улыбалось. «Все разом, — прошептала Элоиза, — хорошее, плохое, любовь, секс, собственническое чувство. — Она заглянула мужу в глаза: — Ганс, я никогда не стану тебя связывать, я люблю тебя совсем по-другому», и они соединились стоя, прислонившись к слиянию камня и дерева. Они любили друг друга с благоговейной страстью, да, так можно сказать, плоть ведь молится на свой лад.
Не найдя, разумеется, и следа того камешка, они спустились вниз. Неужели они мечтали одинаково, ведь так трудно обмениваться грезами!
Два зеркала в большом зале по-прежнему смотрелись друг в друга, выглядывая из-за перепутанных веток, которые держали их куда надежнее крюков и креплений. Они висели криво, стекло позеленело, изъеденная плесенью амальгама превратила поверхность в подобие затянутых ряской параисских прудов.
Вдоль всего коридора стелился сплошной акантовый ковер. Побеги забрались повсюду, пролезли в камин, выглядывали из конфорок старинной чугунной плиты.
— Дядя Мо был прав, посмотри, они как будто живые.
— Они и есть живые! Если вся эта зеленая шуба выросла из нескольких семечек, они живее нас с тобой! Я не стану уговаривать тебя взять немного рассады, это был бы конец твоего садика с травами!
— В Параисе они не прижились бы, там слишком сухо, слишком жарко, они…
Она улыбнулась, вспомнив раздвоенный след от ужей, шмыгавших по прудам. Дедуля и впрямь подарил ей ключи от всего на свете.
И как было не восхищаться уловками природы, отвоевывающей территорию? Растения добрались даже до водопроводных кранов и потягивались, словно женщина, сбросившая тугой корсет. Над керамической раковиной, склонив голову, расчесывала длинные пряди забравшаяся через окошко жимолость. Эта живучая зелень просовывала жадные пальцы через любую трещину в метровой толщины стенах. Если Виноградный Хутор все еще не рухнул, то удерживал его лишь этот лабиринт ветвей и листьев, словно старавшихся стереть все человеческие следы. Да, как Элоиза была права, когда захотела сюда приехать! Эта почти непристойная смесь живучего и прекрасного… Она засмеялась:
— Мы — культурные создания, и понимать это надо во всех возможных смыслах!
— Дети, — прошептал Ганс.
Она перебила его:
— Ведь воду пустят только через две недели, разве не так? Так что мы успеем вернуться вместе с ними. Надо, чтобы они увидели это, чтобы увидели другие формы… существования.
Девчушкой она подбирала камешки вдоль бечевника, по берегам канала, у прудов. Дедуле она объяснила, что любит их, потому что это — медленная жизнь. По ночам эти камешки, спрятанные под подушкой, разговаривали с Элоизой, которой было тогда лет восемь, может быть, десять… Изумленный Дедуля, выслушав, молча ее поцеловал. Потом открыл один из своих сундуков и достал оттуда черную картонную коробку с кристаллами, на крышке — надписи кириллицей. Он укрепил углы, почистил каждый образец, поменял слой хлопка-сырца, предохранявший от ударов. И пробормотал, что получил это от одного русского, с которым познакомился во время Великой войны, то есть Первой мировой, четырнадцатого года. Этот парень был одним из тех громадных русских мужиков, что прибыли в обозе царя Николая II, чтобы покрасоваться перед простофилями-французами, а потом русский император пообещал всучить им бумагу с водяными знаками в обмен на золотые монеты, которые пополнят его казну. Русский отдал коробку Дедуле как раз перед тем, как умереть. В дедушкиных глазах она была ничем не хуже купюр, не стоивших и краски, которой они были напечатаны! Многие из этих людей, из этой человеческой «выставки», погибли в окопах после сражений с французами. Из-за одного этого можно не жалеть о никчемных бумажках, которыми забит чемодан на чердаке. Тот мужик ни слова не знал по-французски, Дедуля ни слова не знал по-русски, «но, — говорил он, — только о нем я и горевал по-настоящему из всех тех, кто подыхал рядом со мной».