Мо Янь - Страна вина
Продавец клецок положил блестящий желтоватый патрон рядом с пистолетом, торопливо нагрузил свое коромысло, погасил фонарь и, подхватив коромысло на плечо, тихо удалился.
Застывший во мраке Дин Гоуэр провожал глазами его тающий силуэт. Уличные фонари вдалеке поблескивали тусклыми блуждающими огнями. Теперь, в темноте, огромная крона платана над головой шелестела под мириадами дождевых капель гораздо громче. В полной растерянности он встал на ноги, но пистолет с патроном подобрать не забыл. Было холодно и сыро, все кости ныли. Чужой в этом незнакомом городе, он чувствовал себя так, будто пришел его последний час.
В грозном взгляде старика-революционера он прочел досаду от того, что, как говорится, железо не становится сталью, от несбывшихся ожиданий, и захотелось открыть ему душу. Какая сила смогла за такое короткое время превратить мужика, который, что называется, стальную проволоку глотал и пружинами нужду справлял, в поджавшего хвост паршивого пса? Неужели такое по плечу какой-то шоферице ничем не примечательной наружности? Нет, это абсолютно невозможно, да и не годится сваливать всё на женщину. Должно быть, здесь какая-то тайна, и этот суровый старик, что несет с собакой ночной дозор, наверняка знает, в чем причина. «С такой головой мудрости ему, видно, не занимать», — решил следователь и отправился на поиски старика.
Волоча одеревеневшие ноги, Дин Гоуэр двинулся в ту сторону, куда тот скрылся вместе с собакой. Где-то вдали по мосту грохотали ночные поезда, и от этого лязга ночь становилась сумрачнее и таинственнее. Дорога вела то вверх, то вниз, и с одного особенно высокого склона он даже соскользнул на корточках. В свете уличного фонаря виднелась куча битых кирпичей, будто прихваченных инеем. Еще несколько шагов — и вот он уже у больших старых ворот. Фонарь на арке высвечивал стальную решетку и белую, покрытую лаком деревянную вывеску с большими красными иероглифами: «Мемориальное кладбище павших бойцов Цзюго». Он подскочил к воротам и ухватился за прутья решетки, как заключенный. Прутья липли к рукам, обдирая кожу с ладоней. К воротам с лаем метнулся большой рыжий пес, но следователь не отступил. Наконец послышался высокий, хриплый голос старика. Бешено прыгавший пес успокоился и завилял хвостом. Из темноты появился его хозяин. Двустволка через плечо и шинель с медными пуговицами придавали ему бравый вид.
— Ты что это задумал? — сурово спросил он.
— Уважаемый, я действительно следователь, командированный провинциальной прокуратурой, — шмыгая носом, проговорил Дин Гоуэр.
— А зачем прибыл?
— Расследовать очень важное дело.
— Какое такое важное дело?
— Дело некоторых потерявших человеческий облик руководителей Цзюго, которые поедают младенцев!
— Да я их всех перестреляю! — рассвирепел старый революционер.
— Не серчайте, почтенный, позвольте войти, и я всё подробно расскажу.
Старик открыл небольшую калитку сбоку:
— Пролезай!
Дин Гоуэр заколебался, заметив на прутьях калитки клочки рыжей шерсти.
— Ну, заходишь или нет?
Согнувшись в три погибели, Дин Гоуэр проскользнул внутрь.
— Эх, дармоеды, вам ли с моим псом тягаться!
Вслед за стариком Дин Гоуэр вошел в сторожку слева у ворот. Вспомнилась дежурка на шахте Лошань, и перед глазами всплыла всклокоченная, как у собаки, шевелюра тамошнего охранника.
В комнатке горел яркий свет. Белоснежные стены, теплая лежанка. Перегородка шириной с лежанку отделяла ее от плиты, на которой стоял котелок. В плите весело пылал огонь, и в воздухе разносился запах сосновой смолы.
Старый революционер повесил ружье на стенку, бросил на лежанку шинель и, потирая руки, заявил:
— Топить дровами и спать на теплой лежанке — моя привилегия. — Он глянул на Дин Гоуэра. — Я революции несколько десятков лет отдал, шрамов размером с кулак семь или восемь — как думаешь, заслужил я какие-нибудь привилегии?
— Заслужил, очень даже заслужил, — полусонным голосом подтвердил разморившийся в тепле Дин Гоуэр.
— А этот сучий потрох начальник отдела Юй всё требует, чтобы я перестал топить сосной и перешел на софору! Всю жизнь отдал революции, мне японцы полхера из пулемета отстрелили — ни детей теперь, ни внуков, — так неужто с кого убудет, если я сожгу немного сосновых дров? Восемьдесят уже, много ли сосны я пожгу за то время, что мне осталось? А я тебе вот что скажу: да пусть сам небесный правитель сюда явится, и он мне жечь сосну не помешает! — Старик расходился все больше и больше. Он размахивал руками, в уголках губ выступила слюна. — О чем это ты давеча говорил? Младенцев едят? Людей! Ах зверье! Кто такие? Всех завтра пойду перестреляю! А потом сообщу, поставлю перед фактом. Ну будет еще одно взыскание — невелика беда. Я за свои годы не одну сотню положил, на всяком отребье специализировался: предатели, контрреволюционеры, японские захватчики. А теперь вот положу еще несколько зверей-людоедов на старости лет!
Все тело Дин Гоуэра страшно зудело. От одежды шел пар с сильным духом въевшейся грязи.
— Вот это дело я сейчас и расследую, — отозвался он.
— Какое расследование, к чертям собачьим! — гремел старик. — Выволочь, расстрелять — и дело с концом! Чего тут расследовать!
— Сейчас, почтенный, эпоха оздоровления законности и правопорядка. Как можно взять и расстрелять кого-то, если нет неопровержимых доказательств?
— Ну тогда живо отправляйся расследовать, какого рожна ты здесь расселся? Где твоя классовая сознательность? Где трудовой энтузиазм? Враги людей едят, а он тут у огонька греется! Да ты, я погляжу, троцкист! Буржуазный элемент! Прихвостень империалистический!
Старый революционер продолжал крыть его на все корки, и у Дин Гоуэра дремоту как рукой сняло и заклокотало в груди. С кривой усмешкой он стал стягивать с себя одежду, пока не остался в чем мать родила, лишь потрепанные туфли на ногах. Он присел на корточки перед печкой, поворошил огонь и добавил смолистых сосновых поленьев. Белый ароматный дым лез в ноздри, и он с удовольствием чихнул. Разложив одежду на поленьях, он подвинул ее к огню сушиться. От нее разносилось шкворчание и вонь, словно от ослиной шкуры. Жар припекал, тело зачесалось еще сильнее. Он начал чесаться и тереть себя, испытывая даже приятные ощущения.
— Чесотку, что ли, подхватил, мать твою? — зыркнул на него старик. — У меня в свое время было такое — на сене поспал. Всем взводом чесались, все зудело. До крови тело скребли, а оно все одно — зудит и зудит, аж внутри чешется. Ну какие из нас вояки, без боя людей потеряли. И тут Ма Шань, замкомандира восьмого отделения, смекнул, как быть. Купил зеленого лука и чеснока, растер камнем в кашицу, добавил соли, уксуса и давай нас растирать. Щипало так, что кожа немела. Ощущение было, будто кобель когтями яйца чешет, приятно — не передать! Простое народное средство, а всё как рукой сняло. Меня, коли захвораю, за казенный счет лечить должны. Я голову готов был сложить за революцию, так что лечить меня положено за казенный счет…
В словах старого революционера, в этом повествовании о тяготах и лишениях революционных лет, Дин Гоуэр услышал нотки горечи и обиды. Он хотел раскрыть старику душу, а в результате тот сам стал изливать свое недовольство. Разочарованный, следователь понял, что никто в этом мире правду найти не поможет. У каждого правда своя, и говори не говори — сытый голодного не разумеет. Он встряхнул одежду, соскоблил засохшую грязь, обстучал и оделся. Горячая ткань обжигала кожу, он был на седьмом небе от блаженства. Но в то время как тело погружалось в приятную истому, душу все больше терзали невыразимые страдания. Перед глазами ясно и четко, как на картине, предстали милующиеся в постели голая шоферица и горбатый карлик с ногами колесом и цыплячьей грудью. Будто он когда-то подглядывал за ними в замочную скважину. И чем больше он думал об этом, тем ярче расцвечивалась картина. От тела шоферицы, золотистого, как у жирной самки вьюна, и покрытого влажной слизью, исходит слабый, но неприятный запах. Юй Ичи, весь в бородавках, как жаба, лапает ее всеми четырьмя когтистыми конечностями, в уголках рта у него пенится слюна, он приглушенно поквакивает… Сердце у Дин Гоуэра затрепетало, как лист на ветру, захотелось разодрать грудь, вырвать его и швырнуть ей в лицо… «Шлюха, шлюха, мерзкая шлюха!» И вот ему ясно представляется развитие событий: величественный, словно мраморная статуя, следователь носком туфли распахивает кремовую дверь. Его взору открывается большая кровать — кроме нее там ничего и нет, — на которой застыли шоферица с Юй Ичи. Тот жабой скатывается с кровати — все брюхо в отвратительных красных пятнах; он стоит в углу и трясется мелкой дрожью — цыплячья грудь, горб, как у верблюда, ноги то выворачиваются колесом, то сходятся в коленках, непомерно большая голова, побелевшие глаза, нос крючком, безгубый рот, редкие желтоватые зубы, черная впадина рта, из которого несет какой-то жуткой гнилью, большие, тонкие, как пленка с бобового молока, высохшие и подергивающиеся, почти полупрозрачные уши желтого цвета, черные руки, как передние конечности у орангутана — чуть не до полу, все тело покрыто густой шерстью, пальцы на ногах скрюченные, при этом их больше чем надо, да еще и черный детородный орган — как у осла.