Ласло Немет - Избранное
Они вышли на расчищенный участок нового кладбища. Среди нескольких заброшенных могил возвышался целый холм цветов — могила Шаники. Жофи купила и соседнее место, чтобы привольней было цветам. Прохожего удивила бы столь просторная могила трехлетнего ребенка; Шаника лежал в ней, как лежит заспавшийся малыш на двуспальной кровати родителей. Возле креста стояли два розовых кустика, справа и слева — пеларгония, жасмин, а по краю — желто-лиловая полоска фиалок. На цветах жужжали жирные шмели, на поперечине креста сидела бабочка со сложенными крылышками — словно лист, поставленный на ребро.
— Чудесная могилка, — сказала Кизела растроганно и поправила подпорку у розового куста. — Ох, оса, противная!
— Это не оса, пчела, — заметила Жофи. — Ишь какие желтенькие эти пчелы, они с пасеки плотника Тота прилетают. Ему, бедолаге, это подспорье, когда торговля гробами не идет. Все равно за счет кладбища живет, мед-то отсюда.
— А фиалки хорошо сохранились, — похвалила Кизела.
— Пусть хоть немного поживут. На той неделе все равно их потопчут, если привезут железную ограду.
— На всем кладбище нет второй такой ухоженной могилы, — проговорила Кизела, глядя, как Жофи опорожняет бутыль с водой, выливая ее под кусты роз.
— Пусть хоть могилка будет красивая. Он, бедненький, кто знает, каким стал с тех пор. Страшно подумать, может, и кожа слезла. А ведь какой был хороший, крепенький, помните, как я его раздевала. Особенно когда совсем крохой был; ручонки, бывало, не промыть — все в перевязочках, да глубоких таких. И грудка пухленькая. Нет ничего на свете милее дитя малого. Знаете, если бы я когда-нибудь еще решилась, то только затем, чтобы этакая кроха возле меня на кровати барахталась.
Признание вырвалось нежданно-негаданно, и Жофи тут же вспыхнула.
— Конечно, это только так, к слову. Да разве могла бы я к кому-то еще привыкнуть.!
И она, подхватив бутыль из-под минеральной воды, заторопилась к колодцу, чтобы полить еще и пеларгонию. Когда она вернулась, плывшие по небу барашковые облака заслонили солнце, мрачно застыло и лицо Жофи.
Кизела думала о трактирщике, за которого хлопотала Илуш, и рискнула издали замолвить за него словечко.
— А почему бы и нет? Будет еще рядом с вами дитя малое барахтаться, Жофика, ведь вы такая молодая. Двадцать пять лет, много ли? Я только фату надевала в эти-то годы. А чтобы о милых усопших помнить, не обязательно молодость похоронить. Вот и сын мой, когда в последний раз приезжал, тоже говорил: «Это ж смертный грех — позволить, чтобы такая красавица увяла ни за что ни про что». Да если б вы только решились, любой мужчина за счастье почтет…
— Со мной пусть и не заговаривают про это, — отозвалась Жофи, обирая с пеларгонии увядшие лепестки. — Сама не понимаю, как это у меня вылетело. Не только к мужчине, к ребенку и то не могла бы я больше привыкнуть. Да я полюбить-то его не посмела бы, все боялась бы, что однажды и он будет вот так же лежать на кровати, как Шаника мой в последнюю ночь. — Внезапно она выпрямилась и посмотрела на Кизелу, сгорбившуюся у цементной ограды соседней могилы. — Этого я еще никому не рассказывала… В ту ночь, помните, я не с ним легла, а на своей кровати. Вдруг он как заплачет, бедненький: «Мама, возьми меня к себе, я боюсь». Грудь ему уже сдавило, вот и стало страшно. И, хотите верьте, хотите нет, я не взяла. Я тоже его боялась. Ведь он уж и не человеком стал совсем. Вот рожаешь ребенка — а к чему? Чтобы он потом разлагаться начал у тебя на глазах? Чтобы не посметь на руки взять его, когда он помощи просит!
— Ему уж безразлично было, поверьте, возьмете вы его на руки или нет, — отозвалась Кизела, ниже опуская голову, чтобы Жофи не могла читать по ее лицу.
— Так-то оно так, а все-таки, — задумчиво произнесла Жофи, и застывшие черты ее немного смягчились. — Нет, хорошо, что рассказала, хоть и стыдно.
На обратном пути Кизела на минутку заглянула к сестре. Она слышала, что муж племянницы Кати опять наделал долгов, и хотела предупредить ее мать. Пордан как раз загоняла кур; она не успокоилась до тех пор, пока не вошла и Жофи.
— Мне все равно нужно посплетничать, — говорила она, идя к воротам им навстречу, — к тому ж и просили меня, так что расскажу непременно! — И она с громким смехом втянула Жофи во двор.
Девочка-служанка вынесла стулья, и они сели на галерее. С пастбища возвращалось стадо свиней; семеня быстрыми ножками, пробегали поросята следом за взрослыми свиньями; от свинарников, почти скрытых кустами бузины, донесся короткий визг подсвинка — верно, защемил и тут же выпростал ножку. Из конюшни, величественно ступая, вышли лошади. Все они были вороные, все разом опустили гибкие шеи к колоде, потом оглядели затихший двор и неторопливо вернулись в темную конюшню. Пордан украдкой посмотрела на одетую в траур Жофи. Люди твердят, что она чуть жива от горя. Всем бы так горевать: правда, побледнела слегка, но ей и бледность только к лицу.
— Вчера я заходила к тебе, но сестра твоя сказала, что ты все на кладбище пропадаешь. Мать из-за тебя слезами обливается, загубишь ты себя, говорит, все кладбище да кладбище. Так причитает, словно не сегодня-завтра и ты туда угодишь. А ты — смотрите-ка! — еще краше стала, чем была! Только интересней глядишь из-за бледности своей. Вот бы и моей Кати такой бледной да красивой стать от горя! Но она все ревет, нос стал красный, даже когда не плачет, а по лицу пятна темные пошли. Думала уж, оно самое. Так нет, муж-то и не глядит на нее. От одной только горести…
В голосе Пордан подспудно звучала вражда, сквозь шутливые намеки слышалась ненависть — Жофи даже растерялась. Что ей нужно, какое ей дело до ее бледности? Если кожа белая, значит, и горе уж не настоящее?! Кизела тоже уловила враждебный тон и раз-другой оборвала сестру:
— Красавица от горя только красивей становится, а дурнушка — еще безобразнее.
Кизела не выносила Кати и охотно прохаживалась на ее счет при всяком случае — не только сейчас, ради того, чтобы доказать дружбу к Жофи. Пордан с виду не обиделась. Она и сама честила свою дочь почем зря, однако другим этого не прощала.
— Вот это верно, — захохотала она. — Да из-за тебя сейчас мужчины еще больше с ума сходят, чем когда в девушках была. — И она с веселой злостью засмеялась Жофи в лицо.
— Из-за меня?
— У Панни всегда какая-нибудь дурь на уме, — пробормотала Кизела, злясь, что сестра за одну минуту разрушила здание, стоившее ей целого дня угодничества.
— Не рассказывать? Чтобы мне потом глаза кололи, будто я из зависти ничего тебе не говорила? Но что же мне делать-то, ежели он как репей пристал! Чуть я за порог, а он уж кричит через забор: «Эх, тетя Пордан, коровка у вас больно хороша, сколько ж она молока дает?..» А кончается все на Жофи Куратор.
— Как же, именно за него и пойдет Жофи, за этого сынка батрацкого, без головы она совсем! — вышла из себя Кизела. — Ты бы лучше о том позаботилась, чтобы зять твой дом не пропил, дочку твою без крова не оставил! Опять он задолжал в корчме всем и каждому.
— Свой дом пропивает, не твой, — огрызнулась Пордан, но все-таки притихла и, пока Кизела рассказывала подробнее свою новость, начисто позабыла о том воздыхателе, который сперва расхваливает ее коров, а кончает расспросами о Жофи.
— Вот и к Пордан я в другой раз не зайду, — проговорила Жофи, когда они вышли на улицу. — Да как же она обо мне думает, что всякий раз про эти глупости речь заводит?
— Она всегда такой была, деточка. Рано еще об этом говорить. Да и о ком! Она ведь и ко мне прибегала, слушай, говорит, сержанту этому очень Жофи приглянулась, хорошо бы ее уговорить. Ну нет, отвечаю, и не подумаю! Да она мне глаза выцарапает, если я заикнусь о нем. Не по себе он дерево рубит! И видите, даже не сказала вам, я-то ваш вкус знаю. Да и ту историю с Мари знаю. Уж если на то пошло, так я бы могла назвать и получше, а уж он как радовался бы! Ну, да пока ведь не время, — добавила Кизела, даже головы не повернув к Жофи, но вся напряглась, прислушиваясь к движениям Жофи, к шелесту ее платья и стараясь по этому угадать ее мысли.
— Так-то и лучше. Знать не хочу ни о ком! — воскликнула Жофи.
— Ну конечно, я понимаю вас, — согласилась Кизела; но что-то она, должно быть, приметила в Жофи — то ли голос прозвучал тише, то ли замедлился шаг, задержалось дыхание, — только сейчас дело Илушкиного трактирщика не казалось ей совсем безнадежным.
На следующей неделе Кизела еще несколько раз ходила с Жофи на кладбище. Поначалу нужно было выискивать предлог для такого похода, но, когда несколько дней спустя она осталась дома, Жофи уже сама спросила: «А вы, сударыня, не пойдете сегодня?» Кизела находила теперь, что Жофи, хотя и не показывает виду, предпочитает ее своим домашним. Не так вскипает по пустякам. Правда, спрашивает только о самых обыденных вещах — где ключ, например, или: «Сварила ли сударыня себе кофе?» — но в голосе ее слышалась теперь какая-то неловкая уважительность, чего раньше Кизела не замечала. Действительно, Жофи стала обращаться с ней так, как и положено обращаться со старой женщиной. Подольститься, правда, не старалась, но по крайней мере не бросала ненавидящих взглядов, как прежде; напротив, в глазах ее пряталась девичья робость, а за молчаливостью угадывалось желание завести беседу. Какой-нибудь поверхностный наблюдатель сказал бы, что Жофи осталась по-прежнему мрачной и неприступной, но у Кизелы был нюх на эти вещи, и она видела: в той мере, в какой можно было смягчить каменное сердце Жофи, ей это удалось. Еще немного терпения, и горячий нрав Жофи будет направлен на устрашение семейства Кураторов в интересах ее Имре. У Жофи всегда была склонность потворствовать тому, от чего у Кураторов спины зудят. Чем иным объяснить поддержку Мари в истории с сержантом? Имре, судя по всему, ей не нравится: как только заходит о нем речь, тотчас нахмурится и замолчит. Но почему? Не хочет счастья Мари, коль уж самой счастье не задалось? Это самое естественное объяснение. Она и сестру Илуш возненавидела за то, что та — жена нотариуса. Ну, хорошо, значит, ее самое надо замуж выдать. И хотя Кизела не верила, что Жофи так уж быстро согласится на трактирщика, она все-таки постоянно кружилась вокруг этой темы: может, охотнее будет поддерживать других, зная, что и для нее кое-кто сыщется, стоит руку протянуть.