Элена Ферранте - Моя гениальная подруга
С того вечера отец Нино стал для меня надежной опорой посреди мрака, сгустившегося в моей душе после поспешного отъезда его сына, удостоившего меня одним-единственным намеком на поцелуй, — мрака, который, как я с удивлением осознала, существовал в ней и до того, потому что Лила не отвечала на мои письма. «Лила и Нино знакомы, — думала я, — но близко никогда не общались. И все-таки, как я теперь вижу, они очень похожи: им никто и ничего не нужно, они всегда знают, что хорошо, а что плохо. А что, если они ошибаются? Что такого ужасного в Марчелло Соларе? Тем более — в Донато Сарраторе?» Я не понимала. Я любила и Лилу, и Нино, мне их не хватало, хоть и по-разному, но я испытывала благодарность к Донато, которого ненавидел собственный сын и который уделял нам, детям, столько внимания, а той ночью на пляже Маронти подарил много спокойной радости. Я даже порадовалась тому, что никого из них — ни Нино, ни Лилы — нет на острове.
Я снова начала читать, написала Лиле последнее письмо, в котором сказала, что, раз она мне не отвечает, больше я ей писать не буду. Я все сильнее привязывалась к семье Сарраторе, чувствовала себя сестрой Маризы, Пинуччо и маленького Чиро, который полюбил меня и только со мной не капризничал; мы с ним вдвоем ходили собирать ракушки. Неприязнь ко мне Лидии окончательно сменилась симпатией и любовью. Она часто хвалила меня за усердие, с каким я выполняла любую работу: накрывала на стол, убирала комнаты, мыла посуду, присматривала за ребенком, читала. Однажды утром она дала мне примерить свой сарафан, который стал ей тесноват. Нелле и Донато, которых мы позвали посмотреть, как он на мне сидит, очень понравилось, и Лидия подарила сарафан мне. Иногда мне казалось, что она относится ко мне лучше, чем к Маризе. «Она ленивая и своенравная, — жаловалась она на дочь. — Наверное, я мало ею занималась. И учиться не хочет, не то что ты!» «Ты такая же рассудительная, как Нино, — сказала она как-то, — только ты всегда приветливая, а он такой раздражительный». Услышав это, Донато выпрямился и принялся расхваливать старшего сына. «Нино — золотой парень», — сказал он и посмотрел на меня, как бы ища поддержки; я охотно закивала.
После долгого купания Донато ложился обсохнуть на полотенце рядом со мной и брал газету «Рим» — единственное, что он читал. Меня поражало, что человек, который пишет стихи и даже издал поэтический сборник, не читает книг. Он ни одной не привез с собой и никогда не интересовался моими. Иногда он зачитывал мне вслух выдержки из статей, обращая мое внимание на отдельные факты, которые жутко разозлили бы Паскуале и, например, профессора Галиани. Но я молчала — не хотелось спорить с этим вежливым человеком, который так хорошо ко мне относился. Однажды он прочел мне статью целиком, от начала до конца, через каждые две строчки оборачиваясь к Лидии с улыбкой, на которую та неизменно отвечала улыбкой. Дочитав, он спросил меня:
— Тебе понравилось?
Статья была о поездах — о том, какие они быстрые и как благодаря им изменилась скорость передвижения по сравнению с прежними временами, когда люди ездили на телеге или ходили по деревенским тропинкам пешком. Статья была написана в возвышенном стиле, и читал он ее с чувством.
— Да, очень, — ответила я.
— А кто ее автор? Ну-ка посмотри!
Он протянул мне газету, и я с волнением прочитала:
— «Донато Сарраторе».
Лидия рассмеялась, он тоже. Они оставили меня на пляже присмотреть за Чиро и, на ходу перешептываясь, пошли окунуться. Я смотрела на них и думала: «Бедная Мелина!» — но не испытывала ни малейшей враждебности к Сарраторе. Я допускала, что Нино прав и между Донато и Мелиной действительно что-то было, я допускала даже, что Сарраторе изменял Лидии, — теперь, когда я лучше его узнала, мне было легче в это поверить, — но ведь жена его ни в чем не обвиняла, хоть и вынудила уехать из нашего квартала. Но и Мелину я тоже понимала. Она влюбилась в этого необычного человека — железнодорожника, но при этом поэта и журналиста, — но ее хрупкий ум не выдержал столкновения с жестокой реальностью, в которой нет его. Мне нравились мои собственные мысли. В те дни я радовалась всему: своей любви к Нино, своей тоске по нему, чувствам, которые испытывала, возможности читать, думать и размышлять в одиночку.
34В конце августа, когда этот необыкновенный период моей жизни близился к завершению, в один и тот же день внезапно произошли два важных события. Было 25 августа, я точно запомнила дату, потому что это был мой день рождения. Я встала, приготовила завтрак, а когда все сели за стол, объявила: «Сегодня мне исполняется пятнадцать лет». Еще не договорив, я вспомнила, что Лиле пятнадцать исполнилось одиннадцатого августа, но я так увлеклась своими новыми переживаниями, что забыла об этом. По традиции мы отмечали только именины и не считали день рождения праздником, но Сарраторе и Нелла настояли, что надо устроить вечеринку. Я обрадовалась. Они пошли собираться на пляж, а я стала убирать со стола, и тут явился почтальон.
Я выглянула в окно. Почтальон сказал, что у него письмо для Греко. Я с колотящимся сердцем побежала вниз. Родители не могли мне написать. Значит, письмо от Лилы? Или от Нино? Письмо было от Лилы. Я надорвала конверт, и из него выпало пять листков, заполненных убористыми строчками. Я с жадностью читала написанное, но почти ничего не понимала. Сегодня это может показаться странным, но дело обстояло именно так: я не сразу смогла вникнуть в содержание письма, потому что слышала голос Лилы. С первых строк мне вспомнилась «Голубая фея» — единственный ее текст, который я читала раньше, не считая сочинений в начальной школе, но только теперь я сообразила, что именно мне тогда так в нем понравилось. Письмо, как когда-то «Голубая фея», поразило меня тем, что за написанными словами звучал голос Лилы. В отличие от меня, в отличие от Донато Сарраторе с его статьями и стихами, в отличие от многих писателей, книги которых я читала, она не просто выстраивала грамматически безупречные фразы. Главное, что в ее тексте не было ни следа неестественной вычурности, свойственной письменной речи. Я читала и в то же время видела Лилу и слышала ее. Интонации этого голоса, скрытого в строчках, потрясли меня больше, чем наши разговоры с глазу на глаз: они были очищены от заминок, неизбежно возникающих в устной речи, в них ощущалась какая-то живая упорядоченность, достойная, как мне казалось, мыслей, которым посчастливилось родиться в голове Зевса, а не Греко и Черулло. Мне было стыдно за свои ребяческие письма, за их излишнюю восторженность, за глупость, за наигранную радость и боль. Что подумала обо мне Лила? Я с презрительной обидой вспомнила словесника Джераче, поставившего мне девять по итальянскому — зачем он ввел меня в заблуждение? Из-за этого письма я впервые — в свой пятнадцатый день рождения — почувствовала себя мошенницей. Школа подпитывала мои иллюзии, доказательством чему служило письмо Лилы.