Макс Гурин - Новые праздники
Таким образом, преисполненные самых дерзких надежд мы отправились к Кате всего через каких-то полтора-два часа, после того, как я зашёлза Дуловым, обещавшим быть уже совершенно готовым к моменту моего захода за ним.
И действительно, был ещё совсем ранний вечер, когда мы явились на дачу к нашим суровым, измотанным обыкновенной совковой жизнью подругам.
На следующий день мы сидели и слушали недавно купленный Катей последний альбом Кристины Орбакайте с этой самой песней «Без тебя», открывающей вторую сторону кассеты. Преставляешь, сказал мне Дулов, этот текст Костик писал, я специально уточнял. Он говорит, это из старых его стишков…
Такая вот поучительная история.
LXII
Где-то перед самым моим днем рождения, в самом конце января, мне все-таки удалось закончить пять девичьих песен, которые я записывал у Эли почти девять месяцев.
Все это время, пока я сначала ждал, когда мы начнем «сведение», а потом непосредственно «сводил», я не считал возможным звонить Н., потому что к тому времени уже зарекся звонить девочкам с обещаниями, что все, мол, вот-вот, и твердо решил звонить только с результатом. При этом я, конечно, очень рисковал, что девочка Н., у которой в ее восемнадцать лет время течет совершенно иначе, решит, что я просто говно-человек и, видимо, решил ее кинуть на произвол судьбы, даже не удосужившись передать ей кассету с песнями в ее же исполнении. Когда я наконец позвонил ей в начале февраля, она и вправду призналась мне, что уже не чаяла меня услышать.
Я уже понял, что не могу ни на кого променять мою глупую Имярек, и понял, что никогда и не хотел ничего от Н., хоть мне по-прежнему хотелось подарить ей цветов и Bjork.
Bjork я не нашел, хотя искал ещё даже перед новым годом, но подарить цветы я считал совершенно необходимым. Не подарил я их только потому, что прокопался дома; мне внезапно все стали звонить по телефону, сходу начиная излагать суть каких-то там неотложных дел; потом мне обязательно нужно было побриться; потом что-то ещё — наконец, когда я выскочил из дома и посмотрел на часы, оказалось, что до стрелки с Н. остается всего каких-то пять минут. Таким образом, цветы тоже пришлось исключить.
Я не видел ее к тому времени целых два месяца. Глаза ее как всегда излучали романтическую восемнадцатилетнюю деловитость и необъяснимую трогательность. Я отдал ей кассету с нашими песнями, прошелся с ней до следующего пункта ее перенасыщенного разного рода делами пути, и попрощавшись у какого-то подъезда, пошел своей дорогой и уже в скором времени выкатился на Калининский проспект. Там, пройдя всего каких-то сто шагов, я набрел на музыкальный ларек, где, презрев собственное будущее, купил и компакт-диск Агузаровой, и те самые три альбома Biork, которые так хотел подарить Н.
Когда я положил это все к себе в рюкзачок, я понял, что с Н. у нас дальше ничего не получится ни в каком плане, по крайней мере в ближайшие десять лет. Такая жизнь.
Я только-только заработал очередных денег. Я купил себе кофе, любимых сигарет «Житан» в черных коробочках, и упоенно реализовывал всю вышеперечисленную продукцию, слушая свою первую после Другого Оркестра студийную запись. В принципе, все было ничего, если бы не то-то, то-то и то-то.
Все-таки мне не нравился звук. Он был какой-то слишком, наверное, «творческий». И слишком в какой-то очень своей системе координат. Грубо говоря, это было совсем не то. Кроме того, мне уже не нравились аранжировки. И, что греха таить, Н. — умница и совершенно замечательная девчонка, но… ей было восемннадцать. У нее были совсем другие проблемы, чем у моей лирической героини, точный возраст которой определить довольно сложно, но это явно больше двадцати пяти. Н. не понимала, о чем поет, и через ее непонимание этого бы не понял никто. Н. слишком любила ещё академический авангард, слишком удачно, видимо, складывалась ее сексуальная биография (если вообще уже складывалась), чтобы она могла видеть в этих песнях что-то ещё, кроме циничной постмодернистской перверсии. Я не хотел этого. Мне так не нравилось. Точнее, мне-то нравилось все, но я хотел воспитать из себя попсиста.
Короче говоря, попив где-то с неделю кофе и послушав раз пятьдесят свои девичьи песни первой модификации, я вздохнул и принял решение. Окончательное. Потому что в глубине души я уже давно понимал, что завершение записи у Эли — это далеко не конец истории. Из прагматических соображений я старался не травмировать себя излишней же с собой откровенностью, опасаясь не закончить вообще ничего. Но темные лошади уже нетерпеливо поцокивали копытцами о хозяйское темя.
LXIII
Чего нельзя? А можно что — ответь! Да ничего нельзя, да хуй бы с ним вовеки! Ебена мать, ведь мы уже не дети, не веки, не глаза, не хуй-нанэ, ебена мать — что в этом пустозвучье для сердца русского опять, блядь, не срослось! О, ткани, ткани, пух и… пух и прах! Ах, все не так! Поганки, тараканы! Ну нет Любви, и на хуй мне она? Ах нет, она одна, одна тревожит, сосет под ложечкой и только, а не хуй, когда б могла б. И когда могла, то ой как здорово. Ведь хуй мой — это вам не ложечка, увы, и не варенье, и не мед, да, впрочем, и не деготь. Ебись конякой красною импровизэйшен, бля! Что делать мне, что мне, дитю вселенной, что предназначено, — да как бы ни хуя! Но почему? Да чем же плох так я?
Да ты ни чем не плох, да мало ль неплохих?! Да может и немало, но велосипеды, велосипеды-то за каждого дают ль? Нет, не за каждого! Иное дело там, за Сталина, за Доблесть и за славу. Да можно даже, блядь, и Шиллера какого велосипедом-то вполне, бля, одарить, и он, тот гневный Шиллинг вдохновенный вполне тебя за все благодарит. Велосипед же, блядь, в особенности в душу, и в тело самое, и в пору, прям по росту, как будто подгадали, будто в воду глядели, блядь, — такое подарив. Ведь это ж надо, блядь, велосипед! Серебряная колесница Славы! О, славься Слава Шиллер! Во веки, блядь, веков, вечко овечек. О, скольких погубил ты, Марсельеза! Великий вождь, прям Атилла какой-то, Ахиллес, не побоюсь сказать — ведь мне твое известно слабоместо! Ты пяточник, наперсточник, козел — а я великий мушкетер, я — Марсельеза! Я песня Революции самой! О сколько, блядь, всего-всего увидеть, нам, грешным пидаразам, предстоит в святой и неостановимой круговерти, в верчении колес Велосипеда. Какая Марсельеза там, какое! Какой там Шиллер, швеллер, блядь, когда у нас в руках революционная труба! Такой трубой легко, блядь, и огреть, и обогреть в каком-то смысле, если, блядь, использовать ее по назначенью, то бишь в нее дудеть! Тобишь-тужур-тук-тук! Тик-так, тик-так, какой хороший крем! Какое наслаждение для кожи! Какой воинственный я и пригожий! Какой я сумасшедший, ебти-мать! «Ура», «Ура» — как много в энтом звуке, а впрочем, как и в Шиллере слилось! Ура! Слилось и вылилось! Зачем?..
А вот зачем! Лихое лихолетье! Гром канонады! Хуй в пальто, Джон Донн — о, циркуль, циркуль, будь-ка ты любезен! Любезен будь, пиздюк, я говорю! Я говорю! Я говорю! Пою я! А помните, ГнедОв был Базилик? О нем узнал благодаря я Кузьмину! Он выпустил его священну книгу спустя, блядь, столько лет, что ГнЕдов не дожил. Да хуй бы с ним, с ГнедОвым Василиском! У нас свой Шиллер есть и Геродот, отец истории, и сын ея народов. Смотрите, вот он храбрый Марсельеза, и он же Геродот — отец-и-сын! Ура! Ебись конем дикОе поле! Я растопчу твои хуевые цветки! И буду на горе стоять я под белым солнцем, а солнце надо мной стоять, как хуй! И будет так, и будет заебись все — гадалка говорит, да не лежит душа, точней она-то и лежит в лице своем хуево-безобразном, в таком лице нарядно обнаженном, лежит Ахматова покойная в могиле, и хуй мой на Андревну не стоит.
А на кого стоит? Да та, на какову стоИт, она его ли стОит? А если нет? Да все равно стоИт! Зачем, любимая, скажи, зачем-зачем мой хуй — твой вечный пленник? Он прям, как Прометей, прикованный к далекой столь постели. О, боги, как вы это допустили? Вы охуели что ли, боги, в самом деле? Мой хуй стоит, а где пизда не знает. Стоит себе и голову теряет: тоскует по пизде мой красный змей, мой красный хвост, наш с Имярекой дивный мост между душой ея, моей и мира. О, хуй мой бедный, где твоя пизда? Пизда, ужель другой, блядь, хуй тебя прельщает? Ты охуела, милая, — ведь мой же лучше! Ты дура, что ль, любимая моя? Как можно не понимать таких простых вещей! Это же, блядь, не философия какая античная! Здесь вполне возможно добиваться почти тотального взаимопониманья путем совокупленья наших душ. Какая дура ты! Ты охуела, И..! Ведь это преступленье перед миром!
С другой же стороны, да хуй с тобой! Живи с кем хочешь, пусть тебя ебет какой-нибудь другой ублюдок. Это ваше дело, любимая моя. Тем боле, может я и не люблю Вас больше! О, как узнать, проверить? Ведь не проверен мир, Данила говорит! Скорей бы ты, Данила, что ль проверил! — Люблю ль я эту девушку ещё иль может быть уже люблю другую?
Но не ебу вообще я никого! Но не ебаться — вопреки Природе! Я чувствую, как с каждым днем хуею, хирею, блядь, и кто тому виной? Все та же Имярек! Испортила мне всю литературу. И в ус не дует. Если дует, то не в мой. А в мой лишь огород кидается камнями, но я ей запретил, отвел удар. Отвел от горемычной дискотеки! О, плюти-плют, мы вроде бы не реки, но кто же мы тогда? Быть может города? Или хуйня из под ногтей? Быть может. Но кому ж тогда те ногти, извините, могут принадлежать? Отцу народов Геродоту, Ивану Грозному? Какой же катапуське? Пиздец котенку, блядь, совсем я охуел…