Игорь Удачин - Встретимся в Эмпиреях
— Ничего-ничего. У тебя есть вторая. Начинай привыкать.
Вывожу роспись левой. Коряво выходит, конечно.
— За что я расписался?
— За «желтую» категорию — за что же еще.
— А вы не отдадите мне мою отпиленную руку на память, доктор? — решил пошутить я. Блеснуть, вроде как, присутствием оптимизма и самообладанием…
— У тебя все в порядке с головкой, молодой человек?
— Наверное, нет, — смущаюсь.
— То-то и оно.
Отхожу в сторону.
— Я свободен?
— Да. Можешь идти.
Направляюсь на выход.
— Постой, Р.! — останавливает меня главврач у самых дверей. — Помогу, пожалуй, тебе, парень, с хорошим протезом. Как настоящая будет! Сам такого не достанешь. Загляни-ка ко мне через недельку. Договорились?
— …
— Из симпатии к твоему юношескому нахальству, Р., — улыбаясь глазами, поясняет он.
Бывает ведь…
Отказываться не стану, поживем еще. А?
* * *
На этом можно было бы и закончить мою историю, но я так не поступлю. Остались два человека, о которых я должен сказать. Люди, благодаря которым я увидел дальнейший свой жизненный смысл.
Начну с того, о ком вы еще не знаете.
10 декабря
Сегодня произошло событие примечательного характера. Ламантин вернулся!
Ламантин — мой сосед по этажу. Мы много обоюдополезно и приятно общались, пока его не забрали в армию. Четыре года назад. На столько же он меня старше. Редкий парень. Свой, что называется. Это первый случай, когда кто-то из моих близких знакомых, а тем более друзей, возвратился с войны.
Он приехал поздно вечером — совершенно нежданно. И всю ночь мы прокурили (курил, вернее, Ламантин один и без меры) у него на кухне, за бутылкой водки и кастрюлькой домашнего вина. Много чего рассказал мне. Местами тянуло пустить слезу, местами вроде бы предполагалось смеяться. А в общем, все сводилось к одному и тому же, тупому и не новому: война — ад, а люди на ней — смелые. «Так ли необходимо окунуться в это, чтобы убедиться самому?» — хочется задать вопрос. Не Ламантину, а в принципе.
Когда Ламантин, невольно вызывавший у меня ассоциацию с двадцати двух летним стариком — так он изменился! — говорил о войне, по взгляду его было видно: он не со мной сейчас, а по-прежнему там. Если бы я отстегнул свои уши (идиотская, конечно, фантазия), которые могли бы слушать самостоятельно, положил их на стол меж рюмок, предусмотрительно повернув раковинами в сторону рассказчика, и ушел — Ламантину бы, я думаю, вполне этого хватило. Впрочем, иногда он меня «замечал».
— Как ты руки-то, братан, лишился, поведай.
У Ламантина недоумевающий вид солдата, живым и невредимым вернувшегося из самого пекла войны и — вот те раз! — нашедшего своего друга инвалидом. На гражданке! Где, казалось, самое страшное, что случается — поранить за шинковкой овощей палец или в спешке врезаться коленом в дверной косяк.
— Раздавило куском бетонной плиты. В «недостройках».
— Как это? Чего там лазил-то?
— Да так. Лазил вот…
Поднимаю руку на свет и даю полюбоваться: протез действительно первоклассный, очень удобный и под цвет кожи — не отличишь. С добрыми мыслями вспоминаю того доктора. Мы выпиваем, и Ламантин вновь держит сказ о войне.
Во время одной из нечастых в его повествовании пауз, когда мы просто сидели, разведя взгляды в разные углы кухни, я (вдохнув глубоко) сказал, что Виктории, Демона и Сливы больше нет. Опять же — не стало их здесь, а не там. Вот как. Особо я, правда, не распространялся. Смотрел на Ламантина и ждал его реакции, что он ответит.
— Это с которыми ты вечно крутился? Твоя неразлучная компания: красивая такая девочка, высокий горбоносый пацан и еще третий?
— Да, Ламантин, — отвечаю, удивленный и странно задетый тем фактом, что он почти не знал ребят.
Ламантин сочувственно покачал головой, шмыгнул носом и тут же припомнил очередную военную байку. Я боялся, что не сдержусь и расплачусь прямо здесь, перед Ламантином. Мне стало жутко обидно и горько — словами этого не передать.
— А у вас тут, наверное, тоже много чего происходило? — задал как-то, после очередной выпитой рюмки, вопрос Ламантин.
— Конечно, происходило, — отвечаю я и, зачем-то сняв протез, кладу его на стол. — Здесь та же война, только порохом так не пахнет.
Ламантин в который раз закуривает. Приняв растекшееся положение — словно не на табурете сидел он, а как минимум на диване, — задумчиво и в то же время вызывающе смотрит мне в глаза. Сначала я чувствую себя довольно неуютно под тяжестью этого взгляда, но потом мало-помалу смелею и рассказываю ему про 25-ое, о захлебнувшихся молодежных бунтах по всей стране, о Демоне. Затем, почти без паузы — о «красном воскресенье». Увидев, какой эффект это производит на Ламантина, уже не могу остановиться и рассказываю все — все, чем я и мои друзья жили последние предосенние месяцы. Последовавшие после Ламантиновых военных историй полночи — поистине мои. Я посвятил Ламантина в наш мир — так же, как он поведал о своем. Мог ли Ламантин, мой давний старший товарищ, только вернувшийся из собственного кошмара и считавший, что повидал многое, признаться себе: молодой, с пушком на щеках дружок детства его поразил? Я по глазам видел, что поразил. А Ламантин был человеком редкой цельности, чтобы со всей простотой признаться в этом не только мысленно, но и прямым текстом.
— Таких, как вы, не хватало порой там, — сказал, помню, мне Ламантин, а я густо раскраснелся.
Выпито было немало, и все, о чем мы говорили, будоражило непомерно сильно, до самых глубин сознания.
За окном светало.
— Ламантин, что такое поступок, а?
— А хрен его знает, честно говоря, братишка… Почему ты меня спрашиваешь?
— Так… Попробуй ответить, что на ум приходит. Не напрягайся особо.
Ламантин, напротив, не на шутку задумывается. Складки на его лбу ломаются пополам.
— Ла-адно… Может быть… это когда ты понимаешь головой, что никогда не осмелишься… тебя раздавит и все. Ты слаб, и надо быть ненормальным каким-то, действительно сумасшедшим, чтобы попробовать… Но ты плюешь на свой долбаный страх, ты просто поворачиваешься, идешь и делаешь это. А когда все позади — не можешь даже понять: как же смог. Это пополняет багаж твоих скрытых тайн о себе, это взращивает твой дух. Это может остаться незаметным для тебя, но это станут видеть остальные… Бляха-муха! Ты и сам должен знать, парень!
— Ты очень хорошо сказал, Ламантин. Так сказал, что… у-ух.
— А зачем ты все-таки спрашивал?
Я помялся.
— Гм… для книги. Смешно — но тому, о чем так много написал, до последнего момента не находил определения, вот ведь как.
— Выходит, ты не отступаешь! — дотянувшись через стол и здорово потрепав меня за шею, широко улыбается Ламантин. — Как раз собирался спросить тебя, что с той твоей книгой, о какой ты обмолвился.
— После всего, что случилось, у меня появилось время, Ламантин, которое надо было убивать. И из уважения к памяти своих друзей я решился взяться за книгу серьезно. На левую, представь, руку пришлось писать переучиваться — сейчас, правда, и протезированной могу немного. Круглыми сутками над ней корпел, и вот уже, кажется, скоро закончу.
— Доверишь почитать, писатель?
— Разумеется, — глупо улыбаюсь. — Хоть кто-то же должен прочитать…
Ламантин разливает по рюмкам последние капли вина. Когда выпиваем, на обоих разом накатывает усталость всей бессонной ночи. Ламантин смотрит через пыльное стекло на улицу: первое его утро, которое он встречает дома.
— Ламантин…
— Ну.
— Как так получилось, что тебя отпустили?..
Мой неожиданный вопрос заметно его отрезвляет, но отвечать не торопится. Я потихоньку подготавливаюсь к уходу. Забираю со стола протез, отряхиваю от пепла Ламантиновых сигарет.
— Не хотел спрашивать. Думал, сам расскажешь, — словно извиняясь за что-то, тороплюсь пояснить я. — Ты ведь даже ранен не был.
— Только не трепись…
— Ламантин, постыдился бы!
— Ладно, ладно, не ори. Я скажу то, что знаю. Я и многие другие ребята и девчонки, что начали возвращаться домой — мы первые ласточки. Видишь ли… все идет к тому, что мы проигрываем эту войну…
— Нет. Не мы, — зачем-то встреваю я.
Но Ламантин, так или иначе, все равно не понял, что я хотел сказать этим своим «не мы», и продолжал:
— Грядут большие перемены, вот увидишь. Они уже топчутся на пороге. Залихорадит еще не так! К власти придут новые люди, ставленники наших нынешних противников. Ну а сейчас, ясное дело, кто-то начинает заигрывать и задабривать. Другие, несомненно, будут огрызаться. Раскол зреет. Нет. Он уже наступил. Там, откуда я вернулся, все это было видно. Война давно начала перекочевывать сюда, она ведется за умы людей…
Ламантин рассказывал такие вещи, которые не каждый день услышишь, это точно. Мы — дети войны, и хотя ненавидим войну всей душой, всем своим существом — все равно… как это, если она закончится?.. И много ли дров успеют наломать, пока этого не случилось? Может, уже пафос и перебор — но что требуется от нас, молодых? Какое участие?