Владимир Шаров - До и во время
У Сталина была собственная, отлично работавшая агентурная сеть, с первого же разговора и она и Троцкий находились под наблюдением, он знал об их отношениях все: где, когда, сколько — до последней мелочи, и тем не менее настолько привык ей верить, так привык, что за все годы она не скрыла от него ни одного из своих любовников, что и здесь, не зная, должен Троцкий быть убит или нет, в конце концов, измученный сомнениями, выслал его из страны. Понял он, как обстояли дела, лишь когда на исходе месяца не получил обычной премиальной недели. Он пришел звать ее поехать вместе на Кавказ, и тут она проговорилась, проболталась совсем по-бабьи, и он не успокоился до тех пор, пока в сороковом году в Мексике Рамон Меркадор альпенштоком не проломил-таки голову врага.
После высылки Троцкого отношения их прервались, она ждала ареста, не сомневалась, что он будет ее пытать, и заранее молила Бога, чтобы Он не длил мучений, дал скорее умереть. Но Сталин не тронул ее, он как будто просто о ней забыл. К тому времени в нем появился настоящий вкус к власти и было ясно, что он уже рядом, вплотную с тем, что она просила для него у Бога. Ненависть и месть закалили его, сделали мужчиной, и все же де Сталь пока не была уверена, что без ее помощи он сумеет быть правителем, достойным великой России.
С легкой руки Хрущева стало общим местом и всеми повторяется, что суть культа Сталина в безудержном, безграничном его восхвалении и ни в чем больше, но ведь это глупость. Целью культа Сталина, который тоже был ее, де Сталь, детищем (начала она его лепить в популярнейшем советском журнале предвоенных лет „Работница“, она не только редактировала „Работницу“, но и писала в каждый номер множество разных материалов, потом, когда поняли, чего она хочет, ее инициативу подхватили тысячи: и поэты, и художники, и композиторы), было совсем другое, по смыслу, пожалуй, противоположное.
Образ Сталина, ею и другими с таким восторгом творимый, был тем идеалом, к которому Сталин должен был стремиться, правя Россией, тем идеалом, за которым он, пускай из последних сил, пускай стиснув зубы, но должен был тянуться. То есть это было не восхваление, наоборот, постоянный укор, открытая для народа демонстрация того, как он, Сталин, еще несовершенен. Образ во всем превосходил его, он был мудрее, смелее, красивее, решительней, бескомпромиссней, предусмотрительней, наконец, просто моложе и здоровее. И Сталин, ненавидя свой культ, проклиная его, как и предвидела де Сталь, тянулся, тянулся за ним всю жизнь, пока окончательно не надорвался. Это была гонка за лидером, которого он так и не настиг.
Как он презирал себя, когда, стоя во время парадов на Мавзолее, чтобы казаться хоть чуть выше, приказывал подставить себе под ноги скамеечку, и все равно знал, что борьба безнадежна. Сталин старел, сил у него оставалось меньше и меньше, а тот был по-прежнему здоров и молод. Как он стыдился и ненавидел себя, старого, больного, с сухой рукой. В конце концов двойник фактически загнал Сталина в заточение: Сталин боялся выходить из Кремля, позже он оставил и Кремль, переехал на ближнюю дачу, но и оттуда не выходил гулять даже в сад; он был так жалок, что знал: посмей он кому-нибудь сказать, что он — Сталин, с ним расправятся, словно с самозванцем. Культ его и погубил: сначала он относился к самому Сталину, в общем, неплохо, старался поднять его до себя, чему-то научить, радовался, когда у Сталина были успехи, а потом, когда понял, что тот больше ничего не может, что он выдохся, уничтожил его».
* * *«Не следует думать, Алеша, что единственное, чем занималась де Сталь после семнадцатого года, — помогала Сталину пробиться к власти, — продолжал Ифраимов. — Это, конечно, неправда. Львиная часть ее времени, уходила не на Сталина, а на работу, связанную с членством в стародавней группе „Эвро“, той самой, которая мечтала о превращении России в страну гениев. В двадцатые годы „Эвро“ переживала жестокий кризис. Когда-то, еще при ее создании было решено, что она должна остаться закрытым тайным обществом, — у страха глаза велики — и после измены Ткачева было постановлено вообще отказаться от приема новых членов. Это было грубой ошибкой, и результат не заставил себя ждать. К началу Гражданской войны, то есть к тому времени, ради которого группа жила, которого ждала и молила, работоспособных членов уцелело лишь двое — де Сталь и профессор психиатрии доктор Трогау, другие умерли, погибли или сделались немощными стариками.
Де Сталь давно пыталась отменить нелепый пункт устава, семь раз с 1910 по 1920 год она ставила вопрос на голосование, но ни разу не получила большинства. В итоге „Эвро“ тихо старела и слабела. Все-таки, пока Трогау и она были живы, группа тоже жила, оба они делали все мыслимое, чтобы программа-максимум „Эвро“ была выполнена.
Революция и Гражданская война — „Эвро“ считала их главными испытаниями, через которые стране предстояло пройти, — свершились, теперь Россия имела право возглавить силы добра и начать долгую-долгую битву, решающую битву в истории, которая, как сказано в Апокалипсисе, должна будет завершиться конечной победой над силами мирового зла и торжеством праведных. Де Сталь знала, что в грядущей битве душа человека очистится, освободится от первородного греха, человек оставит, отвергнет все злое и снова возвратится к Богу, снова, на этот раз навечно, соединится с Ним.
Надежды, возлагаемые „Эвро“ на революцию, оправдались: разрушив до основания старое общество, многократно перемешав всех и вся, сделав так, что люди, бывшие наверху, оказались низвергнуты в самый низ, в ад, в бездну, а их место заняли другие, без роду и племени, она не только безмерно обогатила опыт народа: голод, холод, холера, тиф, расстрелы заложников, убийства братом брата, сыном отца стали частью нормальной, обыденной жизни; но самое важное — она освободила нас от прежних правил и условностей, показала необязательность, иллюзорность, потрясающую, ни с чем не сравнимую хрупкость старого мира, ведь он рухнул в один день, потрясающую непрочность тех уз, которые держали в заточении мозг гения и его душу, говоря: „это можно, а это забудь, это нельзя никогда ни при каких обстоятельствах“.
И вот гений, теперь зная, что он сильнее общества, что он на все имеет право, раскрылся, вышел на свободу. То был праздник, фейерверк, настоящая вакханалия гениальности, но, к несчастью, большевики не сумели ею воспользоваться. Занятые борьбой за власть, они даже не заметили, что гении умирают от болезней, от голода: в разруху им и детям приходится труднее всего; еще хуже, что тысячи их собратьев без всякой необходимости, просто потому, что, как говорили в ЧК, высовывались, не сидели тихо, были расстреляны. И уж совсем непростительно, что революция выпускала или даже насильно высылала гениев из страны, это было предательством, настоящей диверсией против сил добра.
Пытаясь спасти то, что еще можно было спасти, де Сталь с января 1918 года буквально бомбардировала ЦК и Совнарком письмами, обращалась и лично к Ленину с требованием принять меры. С ней как будто соглашались, говорили, что положение и впрямь нетерпимое, но всякий раз находились более неотложные вещи. Она уже стала отчаиваться, однажды даже сказала Трогау, что никого ни о чем просить больше не будет, сил у нее нет.
Лишь в 1922 году Ленин неожиданно сам позвонил ей домой и сказал, что если у нее есть конкретные соображения о создании Института природной гениальности, они готовы их заслушать через неделю на очередном заседании Совнаркома. Но, добавил он ласково, пускай не обольщается, шансов немного, и не только по причинам финансовым, есть идеологические возражения. Все-таки он постарается ее поддержать, Сталин тоже говорил, что будет голосовать „за“.
Обоснование и проект устава института были подготовлены де Сталь и Трогау буквально в три дня. Они писали его день и ночь, и, несмотря на последующие пертурбации, тот экземпляр, как ни странно, сохранился — в больничной библиотеке он есть. По внешнему виду, да и, так сказать, по начинке, он мало отличается от других подобных документов, и сейчас трудно представить, какое возмущение вызвал поначалу сам Институт. Обоснование состояло из следующих частей: преамбулы (где после слов о форсированной индустриализации, утверждалось, что катастрофическая нехватка гениев неминуемо приведет ее к срыву и поставит революцию на грань гибели). Далее отмечалось, что государству необходимы научные критерии гениальности, оно не может больше довольствоваться такой глупостью, как „нравится — не нравится“, „плохо — хорошо“, а должно знать точно, симуляция ли это таланта — ее будут устанавливать, как суд устанавливает симуляцию невменяемости, — или что-то настоящее. Ясно, сколько денег могло бы быть сэкономлено тогда на одном искусстве.
Следом шло объяснение самого феномена гениальности. Трогау и Сталь писали: нельзя смотреть на душевные болезни, любые другие виды патологии как на нечто целиком вредоносное; это взгляд врачей, которые подходят к гениям, словно к обыкновенным людям или, вернее, словно к обыкновенным больным. Мы должны рассматривать патологию диалектически, видеть положительные ее стороны. Всегда помнить, что гений есть результат скрещивания двух биологических линий; в одной накоплено огромное количество гипостатической энергии, называемой в просторечии одаренностью, это еще не сама гениальность, а ее потенция; для того, чтобы гений раскрылся и энергия высвободилась, необходим механизм ее выявления, как бы спусковой крючок. Им и становится патология, которую гений наследует от другого своего предка. Нормальный аппарат сознания, подчеркивали Трогау и Сталь, — тормоз гениальности. Как всякая норма он противен ненорме. Творческий процесс вообще вне сферы ясного сознания, все приходит оттуда, откуда и бред. В заключении формулировалась цель института — не дать гению пройти непризнанным и неиспользованным, найти его, понять, раскрыть, а затем планомерно развить.