Сволочь - Юдовский Михаил Борисович
— Кто привык идти за львом, не пойдет за шакалом…
Стоявшие рядом фыркнули в бороды, но низкорослый так злобно и пронзительно зыркнул в их сторону, что смех сам собой смолк, а остроумец — высокий, дородный человек с открытым смелым лицом, вдруг ощутил в сердце страх и смутную тоску.
Низкорослый прищурился, еще раз смерил взглядом шутника и его смешливых приятелей, а затем повернулся к остальным. Взгляд его пронесся поверх их голов и остановился, упершись в какую-то невидимую точку. Все невольно оглянулись, подчиняясь магии этого взгляда, словно ожидали увидеть позади нечто особенное, но ничего не обнаружили, кроме стен и крыш соседних домов, после чего с тревожным недоумением уставились на низкорослого.
Тот, наконец, заговорил. Голос у него оказался еще более удивительным, чем взгляд: сперва отрывистый, какой-то лающий, он постепенно приобрел глубину и проникновенность, взлетал, когда требовалось, ввысь, и тут же затихал и снижался, словно приоткрывая перед собравшимися те бездны, в которые разом могли обрушиться их судьбы. Он словно читал в их душах и говорил то, что они желали услышать, облекал в слова то, о чем они думали, но не умели выразить вслух.
— Мы в окружении врагов! — вещал низкорослый оратор. — Вы, должно быть, спрашиваете себя — куда сейчас смотрел этот человек? Что он увидел там, и на что хотел нам указать? Неужели всего лишь на вон те дома? Да! Я хотел, чтобы вы увидели дома — но не те, что рядом, а много-много других домов, и невысоких, и повыше, и огромных, как башни. Чтобы вы увидели их глазами своей души, а умом своим поняли, что во всех этих бессчетных домах живут наши враги. Они враги нам в каждую секунду, в каждую долю секунды, даже когда просто едят, пьют или спят. Может, они и не хотели бы считаться нашими врагами, даже наверняка не хотели бы — зачем им это нужно? Они трусливы и изнежены, они привыкли к удобной и сытой жизни, но именно поэтому — они наши враги! По милости Аллаха, нас много, но нас хотят оттеснить к краю пропасти и низвергнуть в нее. Они, враги наши, успокоятся лишь тогда, когда от величия ислама останутся только тлеющие головешки. О, нет, они не окружают нас кольцом — это тактика дней минувших. Они, как осьминог, запускают свои щупальца в наши пределы и, подобно раковой опухоли, рассеивают по всяму нашему телу свои ядовитые клетки. Они отравляют нас ядом безверия и продажности, хотят, чтобы мы заглушили духовный голод телесной сытостью. Ведь мы — единственные из монотеистов на этой земле, в ком еще осталась вера. А остальные… Какие они монотеисты? Они маммонотеисты! — голос человечка взлетел и достиг тех высот, которых требовала ситуация.
— Уважаемый, — робко перебили из толпы, — ты хорошо говоришь, но не все нам понятно. Растолкуй нам, будь добр, про эту самую моно-маммону.
Человечек бросил на вопрошавшего еще один буравящий навылет взгляд, но сдержался и пояснил:
— Монотеисты — это те, кто верит в единого Бога, и Бог этот — Аллах. Маммонотеисты тоже верят в единого бога, но бог этот — деньги. Они хотят, чтобы и мы поклонялись не чистому, как горный снег, Аллаху, а грязным бумажкам, и совершали намаз, обратясь не в сторону Мекки, а в сторону нью-йоркской биржи. Вот что им надо! Так что же лучше — смириться с этим или умереть?
— Умереть! — грянула толпа. — Лучше смерть!
— Верно, — тихо, но так, чтобы слышали все, произнес низкорослый, — смерть лучше. Но почему это должна быть наша смерть? Почему должны погибнуть мы, монотеисты, а не маммонотеисты? Почему благородный Восток должен жертвовать собою в угоду прогнившему Западу?
— Смерть маммонотеистам! — огласился всеобщим кличем уютный зеленый дворик.
— Да, смерть, — подтвердил оратор. — Смерть, — повторил он, словно пробуя это слово на вкус и наслаждаясь его звучанием. — Смерть недочеловекам во имя счастья настоящих людей! Во имя Аллаха, милостивого, милосердного. И надо поторопиться! — голос его опять взлетел ввысь. — Ибо близок тот час, когда архангел Исрафил вострубит в рог Сур, возвещая годину страшного суда, и если мы не поспеем к тому времени, если не очистим мир от власти маммоны, то мы сами — неверные, и нет нам прощенья!
Толпа благоговейно безмолвствовала. Недавний шутник тяжело сопел, чувствуя, как проникшая в его сердце тоска расплывается по всему телу, словно чернильное пятно на бумаге, а его приятели даже не смотрели на него, устремив преданные глаза на оратора и мечтая, чтобы тот эту преданность заметил.
Тут вступил имам.
— Ну что, — торжественно проговорил он, — берете ли вы себе в вожди этого человека?
— Берем! — взревели мусульмане.
— Тогда — слушайте его, как меня. Ибо его устами говорю я, а моими устами говорит ныне Аллах!
— И Аллах говорит, — подхватил новоявленный предводитель, — смерть неверным! Смерть сомневающимся! И первыми да падут от наших рук… — Он остановился и метнул взгляд на шутника и его окружение. Дородный и рослый весельчак тотчас съежился, едва не исчезнув совсем, а его соседи воззрились на предводителя не с преданностью, а с бесконечной любовью, и в их взглядах читалась мольба. — … Первыми падут иудеи и их община! — с усмешкой закончил предводитель. — Отомстим за павшего единоверца!
Весельчак с хрипом выдохнул из себя невнятный звук, а его приятели закрыли ладонями лица. Остальные некоторое время изумленно молчали, затем раздался нерешительный голос:
— Но, достопочтенный. вождь. Ведь иудейской общины больше нет. Мы уничтожили ее нынче ночью.
Маленький предводитель ощерился в снисходительной усмешке.
— Плохо же вы знаете евреев, — сказал он. — Плохо вы знаете этих неверных отпрысков Ибрагима, Мусы и Дауда. Их надлежит уничтожать даже после того, как они убиты. Потому что они возродятся снова. Аллаху акбар!
— Аллаху акбар! — эхом отозвалась община.
В порыве всеобщего воодушевления никто не обратил внимания, к чему на самом деле относится это «Аллаху акбар» — то ли к истреблению евреев, то ли к неизбежности их возрождения.
Так или иначе, возможно, даже по воле Аллаха, в тот же вечер в Хаттенвальде неведомо откуда возникли новый раввин и новый кантор.
Новый раввин отдаленно напоминал прежнего. Это был невысокого роста, довольно щуплый человек лет пятидесяти пяти. Правда, он носил очки, слышал, судя по всему, превосходно, а взгляд его не вполне типичных для иудея серых глаз, усиленный очками, казался стальным. Его движения были порывисты и решительны, а голос тверд и звучен. Зато новый кантор походил на старого не больше, чем утюг на вешалку. Огромный, чуть ли не двухметрового роста, лет тридцати с небольшим, с увесистыми кулаками и широкими плечами, он, ко всему прочему, обладал роскошным густым басом, так что даже речь его, обычно лаконичная, ибо говорить он был не мастер, напоминала отрывок из оперной арии. В помещении синагоги кантору было тесно, и он, словно опасаясь пробить головой потолок, сразу же устроился в большом кресле, в котором любил сиживать покойный раввин. Зато новый раввин, уподобляясь прежнему кантору, нервно расхаживал взад-вперед, будто искал способ выплеснуть кипевшую в нем энергию вовне — не только на ближайшее окружение, но и за пределы «дома собрания».
— Это недопустимо, недопустимо, — приговаривал раввин. — Эти магометанские гои ворвались сюда, как к себе домой, учинили вопиющую некошерщину, я уж молчу о том, как они поступили с нашими предшественниками… И что, мы будем безмолвствовать? Вот вы, — взгляд его стальным прутом вонзился в кантора, — вы так и будете сидеть в кресле и ждать, пока явятся по вашу душу?
— Да что ж я? — пробасил в ответ кантор. — Если придут… Ну что… Троих-четверых уложу, конечно.
— Троих-четверых, — передразнил раввин. — Да их сюда целый отряд явится. Рота! Батальон!! И все с ножами. А вы что? Так и будете кулаками отмахиваться? С шашкой на паровоз?
— Уложу сколько уложу, — упрямо повторил кантор. — Я боксом занимался. Если одного припечатаю, остальные еще подумают, прежде чем лезть.
Последняя фраза оказалась слишком длинной и утомила кантора. Он откинулся в кресле и негромко засопел. Раввин снова нервно прошелся по комнате, остановился и поглядел на своего хаззана [42]со смесью презрения и восхищения.