Ирина Муравьева - Холод черемухи
Она застыла, прижав к вискам ладони и глядя в пол. Потом, не отнимая рук, тихо пошла за ним. Барченко сидел за столом, спиной к ней, и не обернулся.
– Хорошо, – хрипло сказала она. – Я всё, как ты хочешь… как скажешь…
В гимназии Алфёровых произошло радостное событие: было получено разрешение Наркомпроса на выезд в деревню, где предполагалось провести всё лето и прокормиться собственным трудом. У Александры Самсоновны была небольшая дача в подмосковном Пушкине, в двух шагах от которой пустовало помещение бывшего интерната, закрытого из-за отсутствия педагогического состава. Стало быть, там можно было и разместиться, и там же вскопать огород, засадить его картошкой, согнать червяков всех с малины и вишен, варенья сварить на всю зиму, купаться. Река эта Клязьма, как уверяла вдохновенная Александра Самсоновна, полным-полна рыбы. И рыбы поесть можно будет, как раньше. Варёной и жареной: рыбы с картошкой.
Выехать решили в конце мая, как только отыграют ежегодный спектакль, на который раньше, в прежние времена, собиралась половина Москвы.
Спектакль, поставленный по пушкинской «Сказке о мёртвой царевне», прошёл хорошо, и особенно хороша была царевна, которая, сидя за прялкою, спела романс. И романс был хорош. Александра Самсоновна едва не расплакалась, хотя была вовсе и не из плаксивых, когда эта девочка, Надя Бестужева, с полураспустившейся русой косой и яблочным свежим румянцем, выводила своим грудным – из прошлого ясного времени – голосом:
В лунном сияньи снег серебрится,
Вдоль по дороге троечка мчится.
Тили-бом! Тили-бом!
Колокольчика звон!
Тили-бом! Тили-бом!
То ли явь, то ли сон…
За окном было почти лето, уже отцветала черёмуха, и первые бабочки летали в согревшемся воздухе, словно цветы, и так же, как прежде, вовсю пели птицы, не знавшие или, по счастью, забывшие, какой идёт год и как много стреляют. Надя Бестужева лежала посреди сцены, накрытая куском тонкой белой материи, сквозь которую нежно и загадочно обрисовывались контуры её молодого тела, её круглого лица с неплотно закрытыми ресницами, а Александра Самсоновна, глотая горячие слёзы, просила Бога, чтоб всё это кончилось, всё усмирилось, зима бы опять наступила такая, как в этом романсе, вся в лунном сияньи… И чтобы не ходили по улицам эти жуткие патрули, не уводили бы людей по ночам люди в кожаных куртках, не пропадали бы целые семьи и не голодали бы, не умирали. Она просила Бога помиловать всех, и простить, и уже не наказывать, а люди, наверное, поймут и, наверное, исправятся, досталось ведь всем, даже тем, кто стреляет, досталось и им, и их детям достанется, – как детям расти, когда всех убивают…
Надя Бестужева лежала под тонкой материей, и губы её дрожали от смеха, и ресницы были неплотно прикрыты, потому что она подглядывала, как королевич Елисей, которого играл двенадцатилетний брат другой гимназистки, Мани Олсуфьевой, весь красный от смущения, звонким своим, ещё детским голосом спрашивает у месяца:
Месяц, месяц, мой дружок!
Позолоченный рожок!
Ты встаёшь во тьме глубокой,
Круглолицый, светлоокий,
И обычай твой любя,
Звёзды смотрят на тебя.
Аль откажешь мне в ответе?
Не видал ли где на свете
Ты царевны молодой?
Я жених ей…
Александра Самсоновна не отирала радостных слёз, и ей первый раз пришло в голову, что ведь, наверное, оттуда, сверху, и впрямь всех их видно, и есть ещё жизнь, где не одни только страдания и убийства, а много всего: и цветов, и плодов, и дети играют, как прежде играли: мячами и куклами, и не может быть, чтобы свет этой жизни, солнце её не согрели когда-нибудь и голодную Москву, и толпы куда-то бегущих, орущих, лишившихся разума русских людей…
Большая и полная Александра Самсоновна, сильно постаревшая за эту зиму и в свои тридцать девять лет казавшаяся пятидесятилетней, плакала, как девочка, стараясь так низко опустить свою поседевшую кудрявую голову, чтобы ни гости, ни, главное, муж не заметили того, что с ней происходит. Она смотрела на высокого мальчика Петю Олсуфьева с нежно-голубоватыми голодными тенями под глазами, и душа её разрывалась от страха за него, пытаясь вместить в себя то, чего она не понимала, хотя и пыталась понять. Несколько раз за эту страшную зиму Александра Самсоновна мысленно возвращалась к тому разговору, который состоялся между её мужем и Константином Петровичем Любимовым, в монашестве архимандритом Кронидом.
– Страшно мне, Константин Петрович, – сказал тогда муж, – страшно, что люди, увидевши беззакония и жестокость, потерявшие, скажем, близких, особенно детей, – эти люди не оборотятся к Богу, а отвратятся от Него.
– И мне очень страшно, – ответил архимандрит. – Не услышало сердце человеческое того, что сказано Пророком: «Ибо пути Мои – не ваши пути, и мысли Мои – не ваши мысли». А без этих слов какая вера? Пустые обряды, вот ужас-то в чём….
Елисей, не унывая,
К ветру кинулся, взывая:
«Ветер, ветер! Ты могуч,
Ты гоняешь стаи туч,
Ты волнуешь сине море,
Всюду веешь на просторе,
Не боишься никого,
Кроме Бога одного…»
Спектакль уже завершился, и Надя Бестужева, смеясь от радости и крепко держа за руку высокого и нескладного, как все мальчики в этом возрасте, королевича Елисея, низко кланялась благодарным зрителям, и русая полураспущенная коса её почти доставала до полу. Александра Самсоновна поймала на себе вопрошающий взгляд мужа и быстро, обеими руками, крепко вытерла глаза, но странная, радостная и одновременно мучающая её своей силой дрожь внутри не унималась, сердце колотилось с таким гулким звоном, как будто желало, чтоб все его слышали, и в конце концов, неестественно улыбаясь, Александра Самсоновна вышла из маленького актового зала, тяжело ступая, добралась до рукомойника в самом конце коридора – воды давно не было, водопровод не работал – и начала жадно умываться. Но тут её вдруг затошнило, голова закружилась, и она, боясь упасть, осторожно села на корточки и вжала в колени мокрое лицо. Вышедший следом Александр Данилыч увидел, что она сидит на полу – одна в пустом коридоре, – и испуганно окликнул её:
– Что, Саша? Ты что, нездорова?
Александра Самсоновна подняла на него заплаканные, сияющие любовью и страхом глаза.
– Здорова. Но знаешь, мне кажется…
– Что?
– Мне кажется, что я беременна, Саша…
Через неделю гимназия Алфёровой переехала в Пушкино. Первые два дня шёл проливной дождь, было холодно, печи дымили, не хотели разгораться. Девочки жались к Александре Самсоновне, которая вместе с кухаркой сбилась с ног, пытаясь приготовить обед из тех продуктов, про которые кухарка говорила с привычною злобой: