Марио Льоса - Тетради дона Ригоберто
– Я хочу, чтобы ты была сверху, – канючил мужчина, покусывая ей соски. – Давай, забирайся. Поскорее.
Донья Лукреция колебалась, но Аделита помогла ей взобраться на мужчину и сама уселась на него, перекинув ногу так, чтобы тот мог видеть ее выбритый лобок с тонкой полоской шерстки. Вдруг что-то тугое чуть не пронзило ее. Неужели это была та самая смехотворно маленькая штучка, что всего несколько секунд назад терлась ей об ноги? Огромный член вошел в нее с невиданной мощью, поднял ее и нанизал на себя.
– Целуйтесь, целуйтесь же, – стонал любитель лошадок. – Черт, мне почти ничего не видно. Сюда бы зеркало.
С ног до головы залитая потом, отупевшая, измученная, донья Лукреция, не открывая глаз, протянула руки и нащупала лицо Аделиты, но девушка ответила на поцелуй нехотя, не размыкая тонких губ. Они не дрогнули, даже когда донья Лукреция надавила на них кончиком языка. В этот момент, с трудом разомкнув пропитанные потом ресницы, женщина увидела белокурого юношу, сидящего на вершине стремянки. Полускрытый за лакированной китайской ширмой, расписанной иероглифами, с горящими глазами и нервно сжатым ртом, он яростно зарисовывал происходящее углем на белоснежном картоне. Словно большая птица, примостившись на неустойчивой стремянке, художник пожирал их глазами и рисовал энергичными, размашистыми штрихами; он то и дело метался взглядом от постели к рисунку и снова к постели, не обращая внимания ни на огни за окном, ни на собственный член, который топорщил ему брюки, поднимаясь и распухая, словно дирижабль, который наполняют воздухом. Огромный воздушный змей навис над женщиной, вперив в нее единственный глаз циклопа. Донью Лукрецию это нисколько не волновало. Она продолжала скачку, вымотанная, пьяная, счастливая, думая то о Ригоберто, то о Фончито.
– Что ты ерзаешь, разве не видишь – я кончил? – прохныкал любитель скачек. В полутьме лицо мужчины казалось пепельно-серым. Он корчил рожи, как избалованный ребенок. – Черт возьми, вечно одна и та же история. Как только он встает, я кончаю. Не могу себя сдержать. И ничего, ничего нельзя поделать. Я ходил к специалисту, он прописал мне грязевые ванны. То еще дерьмо. Я полдня блевал, и живот скрутило. Массаж. Тоже дерьмо. Я поехал в Викторию, к знахарю, он засунул меня в чан с травами, которые воняли плесенью. Думаете, помогло? Ни хрена. Теперь я кончаю еще быстрее, чем раньше. За что мне такая собачья жизнь, будь она неладна? – Мужчина горестно вздохнул и всхлипнул.
– Не плачь, приятель, ты ведь воплотил свою мечту, – утешила клиента Аделита, перекинув ногу через его голову и укладываясь рядом.
Никто из них, похоже, не видел Эгона Шиле или его двойника, балансировавшего в метре от них на вершине стремянки с помощью противовеса – гигантского члена с багровыми складками и нежными синеватыми жилками, который неспешно раскачивался над кроватью. Не видел и не слышал. А донья Лукреция прекрасно слышала. Художник повторял сквозь зубы, словно мантру, пронзительно и злобно:
– Я ничтожество из ничтожеств. Я божество.
– Расслабься, подруга, спектакль окончен, – ласково сказала Аделита.
– Они уходят, держи их. Не дай им уйти! Держи, крепче держи обеих!
Это был Фончито. Не художник, поглощенный своим творением. Мальчишка, ее пасынок, сын Ригоберто. Он тоже был здесь? Да. Где? В одном из темных закутков этой заколдованной комнаты. Потрясенная донья Лукреция съежилась в постели, прикрывая руками грудь, и робко озиралась по сторонам. Наконец она увидела их отражение в круглом зеркале, а чуть поодаль и саму себя, раздвоившуюся, словно модель Эгона Шиле. Скупой свет лампы не позволял разглядеть их как следует, и все же донья Лукреция узнала отца и сына, сидящих рядышком, – первый с преувеличенным благодушием наблюдал за любовниками, второй, возбужденный и раскрасневшийся и оттого еще больше похожий на ангелочка, горячо повторял: «Держи их, держи!» – на широком диване, который возвышался над кроватью, будто театральная ложа над сценой.
– Вы хотите сказать, что сеньор и Фончито тоже там были? – кисло спросила Хустиниана, не скрывая разочарования. – Ну, уж не знаю, кем надо быть, чтобы в такое поверить.
– Они сидели и смотрели, – подтвердила донья Лукреция. – Ригоберто очень серьезный, дружелюбный и сдержанный. А мальчишка – сущий дьяволенок, как всегда.
– Я не вы, сеньора, – заявила Хустиниана, решительно поставив точку в рассказе своей хозяйки. – Но сейчас мне требуется добрый холодный душ. А то опять проворочаюсь всю ночь. Знаете, я обожаю с вами разговаривать. Но после этих наших разговоров я вся будто наэлектризованная. Если не верите, потрогайте, как оно бьется.
Слизь червяка
Я прекрасно понимаю, что жизнь на земле не могла бы существовать без зла, и все же хочу сказать Вам, что Вы воплощаете все, что я презираю в обществе и в самом себе. Ибо вот уже четверть века, с понедельника по пятницу, с восьми утра до шести вечера, не считая мероприятий (коктейлей, семинаров, инаугураций и конференций), которые я вынужден посещать, дабы не рисковать привычным уровнем жизни, я являю собой самого настоящего бюрократа, хоть и работаю не в государственном учреждении, а в частной компании. По Вашей прихоти все эти двадцать пять, лет я тратил энергию, время и талант (а он у меня был) на беготню по инстанциям, прошения, суды и исполнение предписаний, придуманных Вами исключительно для того, чтобы оправдать свое жалованье и служебный кабинет, в котором Вы просиживаете штаны, почти не оставив мне возможности для инициативы и творчества. Я знаю, что страхование (сфера моей деятельности) и творчество далеки друг от друга, как планеты Плутон и Сатурн, и все же эта дистанция не была бы столь чудовищна, если бы Вы, гидра предписаний, дракон справок, властелин гербовой бумаги, не сделали ее таковой. Даже в бесконечной пустыне страховых полисов могло бы найтись место воображению, вольной игре ума и даже наслаждению, если бы придуманная Вами удушающая система обязательств и запретов, годная лишь на то, чтобы выкачивать из нас налоги и создавать мириады прикрытий для коррупции, воровства, мздоимства и вымогательств, не превратила бы работу компании в изнуряющую рутину, подобие мудреных машин Жана Тэнгли [125], в которых усердно натягиваются цепи, крутятся шестеренки, ходят рычаги, ездят вагонетки, и все это для того, чтобы перебрасывать шарик по крошечному столу для пинг-понга. (Едва ли Вы знаете, кто такой Тэнгли, да Вам это и не нужно; даже если бы Вам довелось увидеть его работы, уж Вы постарались бы принять меры, призвали бы на помощь весь Ваш непробиваемый сарказм, лишь бы не проникнуть в замысел скульптора, одного из немногих современных художников, который понимает меня.) Если я расскажу Вам, что пришел в свою контору, едва получив диплом адвоката, на место мелкого клерка в юридическом отделе и постепенно занял довольно высокое место в иерархии руководства, сделавшись управляющим, членом совета директоров и держателем внушительного пакета акций, Вы воскликнете: «Неблагодарный, как тебе не стыдно жаловаться!» Разве мне плохо живется? Разве я не принадлежу к микроскопической части перуанского общества, которая может позволить себе собственный дом, машину, путешествия по Европе и Соединенным Штатам и которой обеспечен комфорт и безопасность, недоступные четырем пятым наших соотечественников? Все это верно. Как и то, что благодаря профессиональному успеху (кажется, так у Вас принято выражаться?) я смог наполнить свой кабинет книгами, гравюрами и картинами, надежными защитниками от царящих вокруг глупости и пошлости (то есть от всего, что связано с Вами), и создать островок свободы и фантазии, где каждый день или, вернее, каждую ночь могу сбросить груз тяжких условностей, рутинных мерзостей, бессмысленной суеты, исходящих от Вас и питающих Вас, и жить, жить по-настоящему, быть самим собой, выпускать на волю ангелов и демонов, которые – по Вашей вине – вынуждены прятаться при свете дня.
Вы скажете: «Что ж, если ты так ненавидишь свою контору, все эти письма и полисы, официальные уведомления и протоколы, разрешения и заявления, почему бы тебе не набраться смелости и не послать их к чертям, чтобы жить по-настоящему не только ночами, но и при свете дня? Зачем отдавать добрую половину жизни скотине чиновнику, который поработил тебя со всеми твоими ангелами и демонами?» Ваш вопрос вполне предсказуем – я сам не раз задавал его себе, – предсказуем и мой ответ: «Потому что свободный мир фантазий, наслаждения и желаний, мое единственное отечество, не вынесет столкновения с жесткой экономией, финансовыми неурядицами, долгами и нищетой. Мечты и желания несъедобны. Разорившись, я стану жалкой карикатурой на самого себя». Я не герой, не великий, не гений, который может утешаться тем, что его творения переживут его самого. Все, на что я способен, это различать – и здесь я превосхожу Вас, у которого этическое и эстетическое чутье почти полностью атрофировалось, – среди безбрежного моря возможностей то, что я люблю, и то, что презираю; то, что делает мою жизнь краше, и то, что уродует и обедняет ее; то, что восхищает меня и удручает; то, что приносит наслаждение и причиняет боль. Чтобы и впредь ясно видеть подобные различия, мне необходима уверенность в завтрашнем дне, а мерзкая ядовитая вонь, которая тянется за Вами, как слизь за червяком, и вот-вот заполонит весь мир, не более чем издержки моей профессии. Фантазии и желания – по крайней мере мои – требуют покоя и стабильности. В противном случае они зачахнут и погибнут. Если Вам показалось, что мои ангелы и демоны нестерпимо буржуазны, Вы не ошиблись.