Николь Краусс - Большой дом
Той ночью он мне приснился. Вернее, мне снились попеременно то он, то Даниэль Варски, а в какие-то моменты — благодаря щедрости снов — человек, который мне снился, был разом и Адамом, и Даниэлем, и мы вместе шли к Иерусалиму; я знала, что это вовсе не Иерусалим, но отчего-то считала, что ничем иным этот город быть не может, это именно Иерусалим, который постепенно проступает в пыльной дымке за серыми полями, и нам нужно их непременно пересечь, чтобы вернуться в город, а вернуться надо непременно, это как вспомнить забытую, но очень важную мелодию. Адам-Даниэль отчего-то нес футляр, небольшой футляр с инструментом, и он собирался сыграть для меня на этом инструменте, как только мы найдем место, да-да, место искал он, не я; в футляре была труба, а может, и не труба вовсе, а ружье… Наконец сон перенесся в помещение, в комнату. Но футляра у моего спутника уже не было, и я смотрела, как Адам или Даниэль медленно раздевается и складывает одежду на кровати — с методичностью человека, который много лет прожил под бдительным надзором, возможно, в тюрьме, где его обучили складывать вещи аккуратнейшим образом. Его нагота была мучительна, печальна и сладостна, и я проснулась, изнемогая от нежности и желания.
На следующий день, без четверти пять, посмотревшись в зеркало несчетное число раз, нацепив красные бусы и длинные, почти до плеч, серебряные сережки, я ждала его в вестибюле. Он опоздал на двадцать минут, и я уже металась взад-вперед, в ужасе представляя, что он раздумал и не приедет, и мне придется вернуться в пустой номер, в бесконечную ночь и терзать себя там, мучиться без сна до рассвета. Но наконец, еще издали, я услышала шум мотоцикла, и он появился из-за поворота. Мои страхи развеялись, их смело потоком радости, радость эта разлилась сияющим озером, ничто не могло ее омрачить, даже запасной шлем — он протянул мне сверкающий красный шлем, который, конечно же, припас для подружек, девчонок-ровесниц, они слушают те же музыкальные группы и говорят с ним на его родном языке, они могут без стеснения раздеться при дневном свете, а ступни у них мягкие и гладкие, как у младенцев.
Мы летели по улицам, под гору, все ниже и ниже, и я была счастлива, ваша честь, по-настоящему счастлива, так легко и хорошо мне не было уже много месяцев и даже лет. Когда Адам отклонялся вправо-влево, чтобы послать мотоцикл на поворот, я ощущала, как его талия напрягается, двигается у меня под руками, и для меня, нищей, этого было достаточно, больше чем достаточно, и я совсем не задумывалась, что скажу, когда мы доберемся до дома Лии Вайс, девушки, которая полтора месяца назад забрала мой письменный стол. Въехав в квартал, вернее, в сонную деревушку Эйн-Карем, Адам остановился, чтобы спросить у местных, куда ехать дальше. Мы зашли в кафе, и, небрежно швырнув на стойку телефон, он сделал заказ для нас обоих на иврите, гортанно и быстро, перешучиваясь с молодой официанткой и похрустывая суставами. Улицу перебежала хромая шелудивая собака, но и эта неприглядная картина не затмила моей радости и не умалила красоты места. Адам размешивал сахар в кофе и подпевал эстрадной певице, чей голос лился из динамиков. На его лицо упал свет. Как же он молод! Я вдруг поняла, что он робеет, не знает, что сказать, потому и поет сейчас, не имея ни слуха, ни голоса. Расскажи о себе! — предложила я. Он приосанился, закурил и облизнулся с легкой усмешкой. Значит, ты все-таки обо мне напишешь? По обстоятельствам. По каким? Смотря что расскажешь. Он чуть откинул голову и выдохнул столб дыма. Разрешаю, произнес он. Можешь использовать меня в книге. Я свободен. Что ты хочешь узнать?
Что я хотела узнать? Как выглядит его дом, то место, куда он возвращается каждый вечер? Что висит там на стенах? Есть ли у него печка, надо ли кидать туда дрова, зажигать спичку? Какой там пол, плитка или линолеум, и как он там ходит, в обуви или босиком? И какие гримасы строит, когда бреется перед зеркалом. Куда выходит его окно, какая у него постель, да-да, ваша честь, уже я представляла его постель со смятым одеялом и дешевыми подушками, его постель, на которой он наверняка раскидывается по диагонали, когда ему случается спать одному. Но я ни о чем таком его не спросила. Это не срочно, можно и подождать. Потому что вечер близился, он пел, и что-то в нем было новое. Ах да, он вымыл голову.
Он вернулся из армии два года назад. Сначала нанялся в охранное агентство, но босс его кое в чем обвинил — Адам так и не сказал, в чем именно, — и пришлось уволиться, а потом приятель позвал в свою бригаду, маляром, дома красить, но запах краски задолбал, и тоже пришлось уволиться. Теперь он работает в магазине, где торгуют матрасами, но на самом деле он хотел бы пойти в ученики к плотнику, ему всегда нравилось работать руками и получается неплохо. А семья есть? Он затушил сигарету, встревоженно огляделся, проверил телефон. Нет семьи, сказал он. Никого нет. Родители умерли, когда ему было шестнадцать. Где и как он не сказал. Есть старший брат, но он с ним много лет не разговаривал, даже не знает, где он. Надо бы найти, но руки не доходят. А как же Рафи? Разве он — не родня? Я тебе уже объяснял, Рафи — урод. Я имею с ним дело по одной простой причине — из-за Дины. Если бы ты с ней познакомилась, никогда бы не поверила, что этот бабуин произвел на свет такую красавицу. Расскажи о ней, попросила я, но он не произнес ни слова. Только отвернулся, потому что лицо его исказилось, а он не хотел, чтобы я заметила. Это длилось долю секунды, но я все равно успела увидеть совсем другое, незнакомое лицо, которое он тут же стер рукавом. Он встал, бросил на прилавок несколько монет, кивнул на прощанье официантке, а она сверкнула улыбкой. Я вынула кошелек. Позволь, я заплачу? Но он прицокнул, подкинул шлем, будто мячик, поймал его прямо на голову, а я отчего-то подумала о его покойной матери, о том, как она, должно быть, купала его, совсем маленького, как вынимала из колыбели, как прикасались к ее щеке его влажные губки, как вцеплялись в ее волосы крошечные пальчики, как она пела ему песенки, воображала, кем он станет, когда вырастет, а потом вдруг — точно иголка проигрывателя сразу перескочила на другую песню на пластинке — я уже представляла мать Даниэля Барски, и теперь, словно в зеркале, мать была жива, а сын мертв. Впервые за последние двадцать семь лет я осознала безмерность утраты, постигшей эту женщину, неописуемый кошмар ее горя. Я стояла около мотоцикла. Ветер стих. Пахло жасмином. Как можно жить дальше, когда у тебя умер ребенок? Я перекинула ногу, села в седло и тихонько, бережно положила ладони ему на пояс — мои руки принадлежали сейчас тем матерям, которым уже не дотронуться до сыновей: одна сама умерла, у другой погиб сын. Так мы доехали до улицы Ха-Орен.
Дом нашли не сразу, потому что табличка с номером скрывалась под виноградными лозами, которые росли вдоль забора и оплетали его снизу доверху. Наконец обнаружились железные ворота с калиткой и замком на цепи, а в глубине, полузатененный деревьями, стоял большой каменный дом с зелеными ставнями, в основном закрытыми. Неужели эта девушка, Лия, живет здесь? Что ж, это придает ей новое измерение, глубину, которую я в ней совершенно не распознала. Всматриваясь в запыленный сад, я исполнилась печали, возникшей из странного ощущения: это место, пусть не впрямую, связано с Даниэлем Барски, за этими закрытыми ставнями живет женщина, которая когда-то его знала и, по всей вероятности, любила. Интересно, как отнеслась мать Лии к поискам дочери, что почувствовала, когда стол, принадлежавший отцу ее ребенка, несчастному юноше, который был так жестоко вырван из этого мира, внесли в ее дом, точно гигантский деревянный труп? А теперь еще я на ее голову, а при мне — призрак покойного. Я уже хотела извиниться, сказать Адаму, что ошиблась и это вовсе не то место, которое мне нужно, но не успела: он нашел под листьями звонок и нажал кнопку. Где-то в доме затренькал колокольчик, залаяла собака. Другого ответа не последовало, и Адам снова позвонил. А телефона их у тебя нет? — спросил он, но поняв, что ничего у меня нет, нажал кнопку в третий раз. Дом упрямо молчал: ни скрипа, ни шороха, ни движения, полный паралич камней и ставен, даже листья не колыхались. Они знают, что ты должна приехать? Знают, соврала я, и Адам потряс железные ворота, проверяя, не поддастся ли цепь. Наверно, придется приехать в другой раз, начала я, но в этот момент появился старик, точнее, отделился от стены, словно тень, и направился к нам, опираясь на изящную трость. Ken? Ma atem rotsim? Адам ответил ему, кивнув на меня. Я спросила, говорит ли он по-английски. Да, ответил он коротко, поудобнее перехватив серебряную рукоять трости, которая — как я разглядела — была сделана в виде головы барана. Здесь живет Лия Вайс? Вайс? — переспросил он. Да, повторила я, Лия Вайс, она приезжала ко мне в Нью-Йорк, чуть больше месяца назад, чтобы забрать стол. Стол? — недоуменным эхом откликнулся старик, и теперь уже Адам принялся нетерпеливо пояснять что-то на иврите. Lo, сказал старик, покачав головой, lo, ani lo yadea klum al shum shulchan. Он ничего не знает ни о каком столе, произнес Адам, а старик все стоял, опираясь на трость, и ворота открывать не собирался. Может, тебе дали неверный адрес? — предположил Адам. Он извлек из заднего кармана джинсов помятую бумажку, на которой Лия написала этот адрес, и показал старику сквозь прутья ворот. Хозяин неторопливо достал из нагрудного кармана очки и нацепил на переносицу. Он долго читал и, казалось, не очень-то понимал, что там написано. Потом перевернул листок, но ничего там не обнаружил. Ze ze o lo? — потребовал Адам. Старик аккуратно сложил бумажку, просунул обратно меж прутьев и, к моему удивлению, заговорил по-английски: это — действительно дом 19 по улице Ха-Орен, но здесь нет женщины с таким именем. Он говорил по-английски бегло, с хорошим произношением, как человек благородных кровей.