Фридрих Горенштейн - Место
Утром четвертого июня я встал рано, чувствуя себя совершенно здоровым, лишь слегка кружилась голова, чуть-чуть пошатывало и царапало горло. Позавтракав остатками продуктов, купленных Жуковым, я надел новую рубашку, вельветовый пиджак, легкие летние брюки, сандалии и вышел. Начинали зацветать липы, и их сладковатый медовый запах был так силен, что я даже сглотнул слюну, хоть и не был голоден. Свободные от работы жильцы разных корпусов шли в сторону Рыбного озера, соскучившись за дни ненастья по солнцу и воде. Я поехал в центр…
Улица Чкалова находилась в центре, но в стороне от шумных магистралей, зеленая и тихая. В принципе такие улочки облюбовывают пенсионеры и особенно пенсионерки, заполняя все скамейки. Однако улица Чкалова и в этом смысле составляла исключение, поскольку была крута, и людям преклонного возраста трудно было подниматься по ней вверх. Так что даже в разгар дня улица эта выглядела малолюдной. Здание, куда меня вызывали, занимало почти целый квартал, вместе с улицей сбегая под гору и все более и более увеличиваясь в высоту. Так, в начале крутизны оно было, кажется, в три этажа, а под горой чуть ли не в семь или даже в восемь… Я спустился в самый низ, где находился центральный вход и стоял солдат. У входа с левой стороны было написано: «Военный трибунал…скот военного округа», а с правой: «Военная прокуратура…скот военною округа». Было еще рано. Я некоторое время погулял и точно в двенадцать подошел к солдату, протянул ему повестку.
– В бюро пропусков,– не глядя сказал мне солдат.
– Это где? – спросил я.
– Выше поднимитесь и налево.
Я вновь пошел в гору и вскоре увидел небольшую площадку, на которой стояли автома-шины. Подъехала какая-то «Победа» кремового цвета. Из нее вышел мужчина роскошного заграничного вида, в мягкой шапочке с противосолнечным козырьком из голубого прозрачною материала. bместе с ним вышел мальчик лет восьми, тоже по-заграничному одетый и сытенький. Они пошли к массивным дверям, и я поспешил за ними. В приемной на стульях сидели человек десять, но роскошный мужчина, тихо сказав мальчику «садись», подошел прямо к окошку, вынул красную книжечку и сказал дежурному офицеру:
– Здравствуйте… Я корреспондент журнала «Советский Союз»… У меня был предварите-льный телефонный разговор с товарищем,– он назвал фамилию, которую я не расслышал.
Я набрался смелости, тоже подошел и протянул офицеру повестку. Он прочел.
– Дайте ваш паспорт,– сказал он.
Роскошный мужчина полез было за паспортом, но офицер сказал:
– Нет, я не вам, подождите… Вот товарища оформить надо…
Это было что-то новое, чего я еще никогда в жизни не испытывал, но с чем как-то сразу освоился, протиснувшись вперед и даже более, чем это было необходимо, потеснив мужчину.
– Через центральный вход,– протягивая мне паспорт, повестку и пропуск, сказал мне вежливо офицер, кажется, чуть улыбнувшись мне.
Я взял и небрежно глянул на мужчину, который смотрел в сторону со скучающим видом, явно скрывая обиду от того, что им пренебрегли, отдав предпочтение мне, столь внешне неказистому. Я пошел к центральному входу и показал пропуск часовому. Он пропустил меня в вестибюль… В вестибюле npoгуливался дежурный с красной нарукавной повязкой и в ожидании лифта стояли два полковника и очень толстый майор.
– Мне товарища Бодунова,– сказал я дежурному.
– Вашу повестку,– коротко сказал дежурный. Он взял, прочел и сухо сказал: – Сорок девятая комната, четвертый этаж, левый блок.
После того как офицер бюро пропусков отнесся ко мне с уважением и даже улыбнулся мне, сухие, четкие, как команда, слова дежурного в вестибюле несколько меня напугали и привели в растерянность.
Поднявшись на четвертый этаж, я пошел коридором мимо множества дверей. Коридорные окна здесь были зарешечены, а на лестничных площадках прогуливались патрульные солдаты. Подойдя к сорок девятой двери, я постучал.
– Войдите,– откликнулись изнутри.
Я несмело нажал дверную ручку и едва не упал, поскольку порог был чрезмерно высок.
– Двери за собой закрывайте,– резко сказали мне.
Я вздрогнул и закрыл. В комнате также были зарешечены окна и стояли три стола, за которыми сидели три подполковника. Не зная, который из них Бодунов, я подошел к самому молодому, черноволосому и протянул повестку.
– Мне товарища Бодунова,– тихо сказал я.
– Давайте сюда,– крикнули у меня за спиной. Бодунов был блондин, слегка лысеющий, с глубокой ложбинкой на подбородке.
– Повестка вам послана вторично,– разглядывая мой паспорт, сказал Бодунов.– Почему вы не явились своевременно?
– Я был в отъезде,– дал я первые в своей жизни ложные показания следователю.
– Ждите…
Я уселся на стул.
– Нет, вы в коридоре ждите,– добавил Бодунов.
Я вышел и сел на деревянную скамью. Невдалеке от меня, на лестничной площадке, видна была фигура часового, а прямо передо мной зарешеченное окно, сквозь которое било солнце. Здесь, в эти минуты ожидания, причем не чувствуя за собой никакой вины, даже наоборот, имея в активе улыбку офицера отдела пропусков и находясь лишь под впечатлением обстановки и отдельных, ничего не выражающих реплик следователя, я, натерпевшийся страха в своей жизни, понял, что такое настоящий страх. На беду, мимо меня провели арестанта с заложенными за спину руками, с бледным лицом и в давно не стиранной рубашке… Впоследствии я часто бывал в этом доме и узнал от Веры Петровны (будущей моей знакомой), что левый блок целиком отведен под реабилитацию… Так что арестанта провели здесь случайно, очевидно, конвоиры были молодые и заплутались в коридорах, подобно мне разыскивая нужную комнату… И этот арестант еще более усилил страх (напоминаю, я человек впечатлительный). Я устал сидеть на скамейке (хоть, как впоследствии выяснилось, сидел не более двадцати минут) и хотел подойти к зарешеченному окну, глянуть на улицу, но не знал, можно ли это, поскольку часовой на лестничной площадке видел меня. Наконец дверь комнаты сорок девять приоткрылась.
– Цвибышев, заходите,– сказал Бодунов, и фамилия моя ударила меня изнутри черепа, так что вновь заболели затылок и глаза (такое со мной случалось при серьезном волнении, но столь сильно никогда).
Я вошел и сел. На краю стола следователя лежали горкой несколько старых папок из желтого картона, удивительно похожих друг на друга. А одна точно такая папка лежала отдельно в центре стола между следователем и мной.
– Цвибышев Григорий Матвеевич,– сказал следователь.– Так?
– Так,– едва слышно подтвердил я.
– Расскажите о себе,– сказал следователь,– где ваши родители?
Что– то толкнуло меня в сердце, и я разом понял, что наконец сбылись лучшие мои надежды, а не худшие сомнения. И наконец можно открыто, свободно говорить правду… И я начал говорить. По мере слов моих уши мои наполнил звон, так что я ничего не слышал, и лишь по лицу следователя, потеплевшему и смотревшему на меня с пониманием, я понял, что говорю необходимое следователю и говорю хорошо… Следует заметить, что когда года три назад пошли первые слухи о несправедливых осуждениях, о пересмотре дел, о благах и льготах, которые получают признанные невиновными либо их семьи, я начал подумывать, не подать ли и мне заявление. Но, во-первых, я был не уверен, признают ли отца невиновным, а во-вторых, втайне меня останавливали и страхи тетки, над которыми в то же время я публично смеялся. Тетка считала, что лучше молчать, потому что «не перевернется ли снова все наоборот». Я смеялся над этим нелепым выражением и над этими страхами, но втайне подумывал: а что, если действите-льно опять все пойдет наоборот? Не нагорит ли мне за обман, за придуманные в течение многих лет биографии, за то, что выдал отца своего, врага народа, за погибшего на войне героя?… Однако сейчас, когда военная прокуратура разыскала меня по собственной инициативе, я был рад, что мне помогли покончить со всеми сомнениями и опасениями. И я с наслаждением, с радостным восторгом отбросил прочь все, что меня смущало и тянуло к лживому и ничтожному, с вдохновением бросился к святой правде, которой наконец одарила меня жизнь… А правда эта была сказочно хороша… Тетка моя, возле которой я воспитывался в детстве, будучи напуганной, не очень-то посвящала меня в подробности прошлого, а может, и не очень в тех подробностях разбиралась… Лишь случайно и обрывками она говорила, вернее, оговаривалась, тут же замол-кая, что отец мой был «большой человек». Однако я это воспринимал не всерьез, поскольку для тетки и управдом был крупной фигурой… Поэтому-то я подлинного отца своего, ничего не давшего мне, кроме необходимости скрывать свой позор, поэтому я отца своего невзлюбил еще с детства и выдумал себе другого отца, версия о котором настолько укрепилась во мне и с которой я настолько сжился, что даже сам с собой в мечтах искренне думал о своей версии как о подлинной, например, мечтая, что отец мой не погиб на фронте (с годами версия эта претерпела лишь то изменение, что я выдумал конкретный участок фронта, причем не именитый и распространенный: Сталинград, Курская дуга, а скромный Волховский, для придания версии, как я думал, большей правдивости и конкретности), итак, мечтал я, что он не погиб, а жив, но обстоятельства не давали ему возможности отыскать меня. Ныне же оказалось, что действите-льность превзошла все мои мечты и построения… Я был сын комкора Цвибышева, то есть в переводе на современные чины сын генерал-лейтенанта… Но если во сне любую, самую фантастическую перемену воспринимаешь естественно, то наяву к ней все ж надо привыкнуть, и поэтому первые минуты после того, как я узнал о столь разительных видоизменениях в своем общественном положении, ничего нового, ни внутри себя, ни в восприятии окружающей жизни, я не испытал. Я так же сидел на стуле и отвечал на вопросы следователя, который задавал их мягко, вежливо и с явным расположением ко мне. Он спросил об имени-отчестве и годе рождения моей матери и где она, поскольку и ее пытались разыскать через адресный стол, но безуспешно. Узнав, что она умерла, он спросил, когда, от чего и в какой местности, и все это тщательно записал.