Ирина Муравьева - Веселые ребята
С такими окрепшими и бодрыми ощущениями Стеллочка улетела в Гавану в самом конце сентября. Через несколько дней в ту же Гавану прилетел «сослуживец».
И опять гостиница, пальмовая лохматая ветка, повисшая в окне через черное небо, блеск океанской волны, лилово лоснящейся от звезд, каждая из которых величиной с голову московского школьника, и запах свежей рыбы, и…
— Спишь, золотце мое?
— Нет.
— Ждешь, золотце мое?
— Жду.
— Ну, тогда я потопал.
— Бе-са-ме… Топай, топай!
Через час Стеллочка приступила к разговору.
— Ты любишь меня?
— А як же?
Нет, это не ответ. По нынешним временам, когда эта кудрявая паршивая овца уже в родную Стеллочкину кровать забралась!
— Боб, я спрашиваю: ты любишь меня?
Левый глаз округлил на подушке, как сова.
— По-своему, детка, по-своему…
— Что это значит? Что такое «по-своему»?
— Ну, нам же хорошо вместе… Разве этого мало?
Главное, не уступить ему, не потерять нить разговора.
— Мне — мало.
Отвернулся, бритую щеку задергало раздражением.
— Тебе что, обязательно выяснять отношения? Особенно сейчас, когда уже два часа ночи?
— А когда же? У тебя ведь другого времени нет!
— Хорошо, давай. Но мы сейчас наговорим друг другу неприятностей, я разозлюсь…
Ах, ты меня запугивать собираешься? Разозлится он! Злись на свою, на эту, как ее… А на меня нечего! Вслух, конечно, ничего такого не произнесла. Сглотнула слезы.
— Милый! — обвила его загоревшими руками. — Милый! Ну почему ты не хочешь ничего менять?
«Сослуживец» подскочил на одеяле.
— Ты с ума сошла! Что — менять? Разводиться?
Стеллочка так широко раздула ноздри, что еще немного, и лопнут со звоном.
— А почему нет? Почему Портукалову можно?
— При чем здесь Портукалов?
— При том, что Портукалов полюбил и развелся!
— Ну, значит, Портукалов на это способен!
— А ты?
— Я не Портукалов.
— Ну еще бы! Портукалов в Бонне сидит!
Вскочил, натянул брюки. Молния взвизгнула. Ни слова не говоря, пошел к двери.
— Я пошутила.
Остановился, не оборачиваясь.
— В следующий раз думай, когда шутишь.
Ушел, дверь прикрыл плотно. Стеллочка острыми белыми зубами ухватила за угол гаванскую простыню. О-о-осподи-и-и! Как сказала бы Марь Иванна. А что делать? Да, что делать? А ведь пять минут назад задыхался! Кричал! Да, кричал и задыхался! Чуть не умер! И пожалуйста: «Я не Портукалов». Да ты Портукалову в подметки не годишься! У Портукалова третья жена в Бонн приехала!
Назавтра помирились. К завтраку сошла в розовом брючном костюме, вырез пиджака надушила французскими духами. Стоит «янеПортукалов» под пальмой. Ждет, пока подадут машину. Прошла близко, задела коленом. Весь день до вечера была неотразима. Сдался. Собрал губы бутоном. Опять бе-са-ме, опять! Опять бе-са-ме му-у-учо-о!
Все просто, проще пареной репы. Что касается «физической любви» — это пожалуйста. Если в командировке, на свободе. Но разводиться, жениться, печать в паспорте и слезы почечницы Тамары — ни за что. И не зли меня. Пустыми, ни к чему не приводящими разговорами.
В пятницу отец Валентин отпевал Ольгу Таврилову. Это была непростая, грустная смерть. Ах, какая баба ушла! Красавица. Вся жизнь как на ладони. Отец Валентин ее давно — в девочках еще — зорким своим, блистающим взглядом заметил. Статная, волосы длинные, светлые. Вся сияла. Радостная была девка, работящая. Полюбила этого Мишку, механика. Ну, полюбила. Свадьбу сыграть не успели, Мишку забрали в армию. Служил во флоте, письма писал. Ольга была ему верна, ни с кем не гуляла. Откуда такие женщины берутся? Чистопородные, как их про себя отец Валентин называл. Вроде Катерины Константиновны, дворянской нашей косточки. И тут письмо: Мишка на своем корабле подорвался, лежит в госпитале, весь обожженный. То ли выживет, то ли нет. Сестра сообщила, единственная Мишкина родственница. Ольга в один день собралась и поехала. Прямо туда в госпиталь, где Мишка под кровавыми бинтами задыхался.
Там ей главврач говорит:
— Ты ему, девочка, кто?
А она возьми да ляпни:
— Жена.
Ну что главврач? Он паспорта не проверяет.
— Пойдем, — говорит, — крепись, девочка.
Привел ее прямо в процедурную, где Мишке как раз перевязку делали.
— Михаил, — говорит, — радуйся! Жена к тебе приехала!
Она посмотрела: нету никакого Михаила. Сидит на белом топчане зажмурившийся скелет. Кожа да кости. А вместо лица — месиво, из которого нахмуренная медсестра щипчиками черную корочку, как кусочки приставшей земли, вынимает. Достанет кусочек, подцепит щипчиками — и в железную миску. Потом это место куском мокрой ваты протрет и опять — щипчиками…
— Ну, — говорит главврач, — гляди сюда, морячок!
Мишка открыл то, что раньше глазами было. Левый — щель окровавленная, правый наружу выкачен, без ресниц, без бровей. Увидел ее и затрясся.
— Уезжай, зачем приехала?
Тут она себе смертный приговор и подписала.
— Что ты, — говорит, — куда мне уезжать? Ты чего жену гонишь?
Через два месяца он из больницы вышел, приехал в деревню, сыграли свадьбу. Смотреть на них мука была, а не то что свадьбу играть! Гости сидели за столом как прибитые, никто даже «горько» не крикнул.
«За смерть за свою она у меня замуж пошла!»
Мать так сказала — и как в воду глядела.
Дочку, однако, Ольга все-таки родила. Значит, все, что полагается, выполнила: легла с калекой — безо рта, без носа — в одну кровать, и он ей сделал ребенка. А потом — дочке и года не исполнилось — заболела. Работать не могла, да и вообще: ни спать, ни есть, ни пить, ни разговаривать, — ничего не могла. Возили ее в районную больницу, там посмотрели и направление в Москву дали. Нигде толком не ответили, что за болезнь, чем ее лечить. Мать говорила, что таблетки, которые Ольге в Москве прописали, были маленькие, синего цвета, венгерские. Врачи объяснили: «от страха». Не помогли таблетки. Легла вечером спать, а утром — спохватились, ее уж и нету, вся остыла.
В пятницу отец Валентин ее отпевал. Страха в Ольгином лице никакого не осталось. Отец Валентин всмотрелся и себе не поверил. Лежит перед ним женщина — восковая, мертвая, а лицо такое, словно она сейчас расхохочется. Вся прежняя веселость, вся радость девичья на ее мертвое лицо вернулась. Все, что до Мишки было. Похоронили, поминки справили. Мишка валялся в сенях, пьяный в дым, лыка не вязал.
«Убежала она, — догадался отец Валентин, глядя на Мишкину спину, свернутую калачом, как зародыш в утробе. — Теперь не догонишь…»
Пришел с поминок домой, достал Катину фотографию, поставил на стол. Ну, что? Не едет, не пишет. Он тоже в Москву — ни ногой. А боли продолжаются, и кровит не меньше. Никакое это не воспаление, судя по всему. Воспаление за три-то месяца давно бы кончилось. Но как там ни назови, воспаление или еще что, а только к женщине уже не поедешь. К близкой женщине, которая тринадцать лет твою плоть тешила.