Хулио Кортасар - Выигрыши
— Вы пойдете стричься? — спросил он. — Тогда пойдемте вместе и, пока будем дожидаться очереди, поболтаем. Я считаю, что парикмахерские — это такой институт, который необходимо культивировать.
— Как жаль, что не существует салона для очищения, — сказал Медрано с иронией.
— Да, очень жаль. Посмотрите на Рестелли, каким франтом он вырядился.
Красный в белую крапинку шейный платок под открытым воротом спортивной рубашки выглядел на докторе Рестелли очень эффектно. Завязавшаяся между ним и доном Гало скорая и решительная дружба скреплялась теперь составлением какого-то списка, в который они то и дело вносили поправки карандашом, взятым у бармена.
Лопес принялся рассказывать о ночной вылазке, предупредив заранее, что рассказывать почти не о чем.
— В результате собачье настроение, желание растоптать всех этих липидов или как они там называются.
— Я все спрашиваю себя, не напрасно ли мы теряем время,…сказал Медрано. — С одной стороны, мне осточертели бесплодные поиски, а с другой — сидеть без действия — значит упускать время. Следует признать, что сторонники статус-кво пока развлекаются лучше нас.
— Однако вы не считаете, что они правы.
— Я лишь анализирую создавшееся положение. Лично мне хотелось бы найти какой-нибудь выход, по, кроме насильственного пути, я ничего не вижу. И все же я не хотел бы портить остальным путешествие, тем более что они, по-видимому, им вполне довольны.
— Пока мы будем лишь выдвигать проблемы… — сказал Лопес с раздражением. — Откровенно говоря, я проснулся сегодня в отвратительном расположении духа и готов взорваться по любому поводу. Но почему я проснулся в скверном настроении? Загадка. Может, из-за печени.
Но печень была здесь ни при чем, если только эта печень не носила рыжих полос. И все же он лег спать довольный и уверенный, что все прояснится и сложится благоприятно для него. «А все равно грустно», — подумал он, мрачно глядя в свою пустую чашку.
— Как вы считаете, этот Лусио давно женат? — спросил он неожиданно.
Медрано уставился на него. Лопесу показалось, что он не решается ответить.
— Видите ли, мне не хотелось бы вас обманывать. Но и не хочется, чтобы об этом узнали все. Кажется, официально они числятся молодоженами, но на самом деле им еще предстоит совершить маленькую церемонию в заведении, где пахнет чернилами и старой кожей. Лусио признался мне в этом еще в Буэнос-Айресе, мы иногда встречаемся с ним в университетском клубе на занятиях гимнастикой.
— Вообще меня это не интересует, — сказал Лопес. — Будьте уверены, я сохраню этот секрет, к вящей досаде наших дам, но меня не удивит, если их тонкий нюх… Смотрите, одну уже укачало.
Несколько неуклюже, с грубоватой силой Пушок подхватил под руку свою мамашу и потащил ее к ближайшему трапу.
— Глоток свежего воздуха, мама, и у тебя все пройдет. Нелли, поставь, пожалуйста, кресло туда, где не дует. И зачем ты съела столько хлеба с мармеладом. Ведь я же тебя предупреждал.
Дон Гало и доктор Рестелли с заговорщическим видом делали знаки Медрано И Лопесу. Список, который они держали в руках, уже состоял из нескольких листков.
— Давайте немного поговорим о нашем вечере, — предложил, дон Гало, закуривая сигару сомнительного качества. — Черт побери, настало время немного поразвлечься.
— Хорошо, — сказал Лопес. — А потом пойдем в парикмахерскую. Отличная программа.
XXXIII«Все устраивается, когда меньше всего этого ожидаешь», — подумал Рауль, просыпаясь. Пощечина Паулы пошла ему на пользу: он лег в постель и быстро уснул. Но после прекрасного сна он снова подумал о Фелипе, который спускался в трюмную Нибеландию, освещенную фиолетовым светом, чтобы почувствовать себя независимым и уверенным в своих силах. «Чертов сопляк, теперь понятно, почему он так быстро опьянел, ведь он еще перегрелся на солнце». Рауль представил себе (задумчиво разглядывая повернувшуюся в постели Паулу), как Фелипе входит в каюту Орфа и этой гориллы с татуировкой, завоевывает их симпатии, получает несколько рюмочек, разыгрывает из себя важную птицу и, возможно, дурно отзывается об остальных пассажирах. «Драть его, выдрать как следует». — Думал Рауль с улыбочкой, ведь выдрать Фелипе было все равно, что…
Паула открыла одни глаз и посмотрела на него.
— Привет.
— Привет, — ответил Рауль, — Look, love, what envious streaks. Do lace the severing clouds in yonder east [87]…
— В самом деле сверкает солнце?
— Nightʼs candles are burnt out, and jocund day [88]…
— Подойди, поцелуй меня, — сказала Паула.
— И не подумаю.
— Подойди, не будь злопамятным.
— Злопамятство не пустое слово, дорогая. Злопамятство еще надо заслужить. Вчера вечером ты вела себя как сумасшедшая, и это уже не в первый раз.
Паула спрыгнула с постели, к удивлению Рауля, она была в пижаме. Она подошла к нему, взъерошила ему волосы, погладила по лицу, поцеловала в ухо, пощекотала. Они смеялись, как дети, и он наконец обнял ее и тоже стал щекотать, пока оба не свалились на ковер и не докатились до середины каюты. Тут Паула рывком вскочила и завертелась на одной ноге.
— Ты уже не сердишься, не сердишься, — сказала она.
И снова засмеялась, продолжая приплясывать. — Ну и пес же ты, вытащить меня из постели…
— Вытащить? Ах ты, бродяжка несчастная, да ты выскочила голая потому, что ты эксгибиционистка, и к тому же знаешь, что и не способен рассказать об этом твоему Ямайке Джону.
Паула села на пол и положила руки ему на колени.
— Почему Ямайке Джону, Рауль? Почему ему, а не другому?
— Потому, что он тебе нравится, — сказал Рауль хмуро. — И потому, что он влюбился в тебя по уши. Est-ce que je tʼapprends des nouvelles? [89]
— Нет-нет. Нам надо поговорить с тобой об этом, Рауль.
— Ни к чему. Найди другую исповедальню. Но так и быть, отпускаю тебе твои грехи.
— Нет, ты должен меня выслушать. Если ты меня не выслушаешь, что мне тогда делать?
— Лопес, — сказал Рауль, — занимает каюту номер один в коридоре по другому борту. Пойди к нему, он тебя с удовольствием выслушает.
Паула вздохнула, задумчиво взглянула на него, и вдруг оба одновременно бросились, чтобы первым занять ванную комнату. Победила Паула, и Рауль снова повалился на постель и закурил. «Хорошенько исхлестать»… И еще кое-кого следовало бы хорошенько исхлестать. Исхлестать цветами и мокрыми полотенцами, медленно, с наслаждением исцарапать. И чтобы это длилось часами, прерываясь лишь для примирений и ласк, словно диалог статуй…
В половине одиннадцатого на палубе стали появляться первые пассажиры. Какой-то совершенно дурацкий горизонт окружал «Малькольм», и Пушку наскучило выискивать подтверждение чудес, предсказанных Персио и Хорхе.
Но кто смотрел, чтобы познать все это? На сей раз не Персио, он усердно брился в своей каюте. Любой другой мог оценить обстановку, стоило лишь проявить интерес и начать осторожно продвигаться по направлению к корме, образ которой становился все более отчетливым (люди отдыхали в креслах, люди спокойно стояли у борта, люди лежали на палубе или сидели на краю бассейна). И следовательно, начиная с первой доски палубы, расположенной под ногами, любой наблюдатель (любой, потому что Персио брызгался одеколоном в своей каюте) мог медленно или быстро двигаться вперед, останавливаясь на желобках, заполненных черным или бурым варом, подниматься по вентилятору или карабкаться на марс, густо покрашенный белой краской, если, конечно, не появится желания охватить взглядом всю палубу: заметить некоторые позы или мимолетные жесты, прежде чем отвернуться и сунуть руку в карман, где лежала прохладная пачка «Честерфилд» или «Легких любительских», которых оставалось все меньше и которые с каждым разом становились все легче и все более любительскими, так как были лишены источников пополнения.
С высоты выгодной, хотя и малодоступной точки для обозрения, мачты словно исчезают, уменьшаясь до размеров двух едва заметных дисков; так, колокольня Джотто, увиденная ласточкой, находящейся прямо над ней, уменьшается до размеров смешного квадратика, теряет вместе с объемом и величие (точно так же прохожий, на которого смотрят с пятого этажа, на миг представляется каким-то подобием волосатого шарика, парящего в воздухе над серо-жемчужной или голубой перекладиной, перемещаемого таинственной силой, и вдруг оказывается, что эта сила — две ноги и крутая спина, опровергающая все законы геометрии). Но обозрение с высоты мало что дает: ангелы созерцают мир Сезанна: сферы, конусы, цилиндры. И тогда грубое искушение заставляет наблюдателя приблизиться к тому месту, где Паула Лавалье созерцает волны. Приближение — начало познания, зерцало жаворонков (но разве об этом думает Персио или Карлос Лопес? Кто создает эти подобия и, как опытный фотограф, отыскивает нужный ракурс?), и уже рядом с Паулой, напротив Паулы, почти в самой Пауле происходит открытие постоянно меняющегося и переливающегося красками радужного мира, ее волос, которыми солнце играет, как котенок клубком красных ниток, каждого волоска — этой огненной ветки ежевики, электрического провода, по которому бежит ток, движущий «Малькольм» и все машины в мире, направляющие действия мужчин и Приводящие к гибели галактик, совершенно неизъяснимого космического swing [90] заключенного в этом единственном волоске (и наблюдатель не в силах оторваться от него; все остальное словно в тумане, как close-up [91] левого глаза Симоны Синьоре на фоне какой-то размазни, которая только потом обернется любовником, или матерью, или бистро в захудалом квартальчике). И в то же время все это подобно гитаре (если бы здесь находился Персио, он назвал бы это просто гитарой, отвергнув сравнение — нет никаких «подобно», каждый предмет запечатлен в своей предметности, все остальное — ловушка, козни, — нельзя использовать сравнение для метафорической игры, а отсюда следует, что, возможно, Карлос Лопес или Габриэль Медрано, но скорее всего, Карлос Лопес является агентом и объектом этих видений, возникших и продолжающихся под лазурным небом). Итак, сверху все кажется гитарой, у которой голосник — это окружность грот-мачты, струны — тонкие провода, которые дрожат и трепещут, рука гитариста покоится на ладах, и сеньора Трехо, развалившаяся в зеленой качалке, даже не подозревает, что она не что иное, как кисть руки, согнутая и ухватившаяся за лады, а другая рука — это сверкающее море по левому борту, постукивающее по боку гитары, как цыгане перед тем, как начать петь, или во время паузы, — море такое, каким его чувствовал Пикассо, когда писал человека с гитарой, и этим человеком был Аполлинер. Об этом уже не может думать Карлос Лопес, ибо именно Карлос Лопес стоит рядом с Паулой и созерцает один ее волосок, он чувствует, как вибрирует инструмент в неясном упорстве сил — всей гривы волос, в мощном переплетении тысяч и тысяч волосков, где каждый волосок — это струпа молчаливого инструмента, который мог бы растянуться по морю на километры, и арфа, подобная арфе-женщине Иеронима Босха, иначе говоря, другая гитара, иначе говоря, сама музыка, которая наполняет рот Карлоса Лопеса приятным вкусом клубники, усталости и слов.