Грэм Грин - Брайтонский леденец
Друитт быстро поднял глаза.
– Погубить? – спросил он. – Я уже погиб. – Он затрясся в своем кресле в такт проезжающему паровозу; внизу, в подвале, под его ногами кто-то хлопнул дверью. – Ага, старая кротиха, – проговорил Друитт. – Это супруга… Вы ведь никогда не встречали мою супругу?
– Видел я ее, – ответил Малыш.
– Двадцать пять лет. А теперь вот это. – Дым за окном опускался, как штора. – Вам не приходило в голову, – продолжал Друитт, – что вы счастливчик? Самое худшее, что вам грозит – это виселица. Я же буду медленно гнить.
– Что вас угнетает? – спросил Малыш.
Он растерялся – как будто получил отпор от более слабого противника. Он не привык слушать исповеди об исковерканной жизни других людей. Человек может признаваться или не признаваться во всем только самому себе.
– Когда я взялся за ваши дела, – продолжал Друитт, – я потерял единственную работу, которая у меня была. Трест Бейкли. А теперь я и вас потерял.
– Все, что у вас здесь есть, вы получили от нас.
– Ну, скоро все это пойдет прахом. Коллеони намерен выжить вас из этих мест, а у него есть свой адвокат. В Лондоне. Важная птица.
– Я еще не сдался. – Малыш понюхал воздух, отравленный газом, просачивающимся из счетчиков, и добавил: – Теперь понятно, откуда такое настроение. Вы просто пьяны.
– Выпил имперского бургундского, – пояснил Друитт. – Я хочу вам кое-что порассказать. Пинки. Хочется… – Избитая фраза бойко выскочила у него: – Хочется облегчить свою душу.
– Не желаю я этого слушать. Ваши горести меня не интересуют.
– Брак мой был неравным, – начал Друитт. – Он был трагической ошибкой. Я был молод. Любовная связь как результат необузданной страсти. Я был страстным мужчиной, – сказал он, корчась от боли в желудке. – Вы ведь видели ее сейчас, – продолжал он. – Боже мой! – Он наклонился вперед и произнес шепотом: – Я слежу за маленькими машинистками, когда они проходят мимо со своими чемоданчиками. Какие они аккуратненькие и нарядные!… – Он вдруг замолчал; пальцы его задрожали на ручке кресла. – Слышите вы эту старую кротиху внизу? Она погубила меня. – Его потрепанное, морщинистое лицо вдруг переменилось – оно словно отдыхало от напускного добродушия, хитрости, профессиональной насмешливости. В воскресенье он становился самим собой. Друитт продолжал: – Вы знаете, что Мефистофель ответил Фаусту, когда тот спросил, где находится ад? Он ответил: «Вот здесь и есть ад, мы его никогда не покидали». – Малыш слушал со страхом и жадным интересом. – Она наводит на кухне чистоту, – говорил Друитт, – но потом поднимется наверх; вам нужно повидать ее – получите истинное наслаждение. Старая карга. Вот была бы потеха, если бы рассказать ей… все. Что я замешан в убийстве, что люди уже докапываются. Как Самсон, обрушить на себя весь этот проклятый дом. – Он широко развел руками, но тут же сомкнул их от боли в желудке. – Вы правы, – сказал он, – у меня язва. Но я не хочу ложиться под нож. Лучше уж умру. Конечно, я пьян. Пил имперское бургундское… Видите вот ту фотографию, там, у двери? Группа школьников, школа Ланкастер. Может быть, и не из самых знаменитых школ, но в справочнике частных школ она есть. Видите, это я сижу, скрестив ноги, в нижнем ряду. В соломенной шляпе. – Он тихо добавил: – Мы состязались с Харроу. У них была паршивая команда. Не было esprit de corps.
Малыш даже не потрудился повернуть голову в сторону фотографии. Он никогда еще не видел Друитта таким – это было пугающее и увлекательное зрелище. Человек как бы оживал под его взором: видно было, как напряглись нервы в страдающей плоти, мозг стал точно прозрачным – в нем как бы расцветали все новые мысли.
– Подумать только, – продолжал Друитт, – воспитанник Ланкастерской школы женат на этом старом кроте из погреба, а его единственный клиент… – Рот его скривился в гримасу брезгливого отвращения. – Это вы. Что бы сказал на это старина Мандерс! Вот это голова!
Друитт разошелся не на шутку. Казалось, что этот человек решил показать себя перед смертью. Все оскорбления, которые ему приходилось проглатывать от понятых, все издевки чиновников в мэрии извергались из его больного желудка. Сейчас он мог высказать любому человеку все что угодно. Безмерное сознание собственной значительности вдруг выросло из всего этого унижения: жены, имперского бургундского, пустых папок для дел, грохота паровозов на линии. Все это подходящие декорации для его страшной житейской драмы.
– Очень уж много болтаете, – сказал Малыш.
– Болтаю? – удивился Друитт. – Я мог бы весь мир потрясти. Пусть привлекают меня к суду, если угодно. Я выскажу им всю правду. Я так глубоко погряз, что потяну за собой… тайны всей этой помойки… – У него был приступ беспредельной самодовольной болтливости, он дважды икнул.
– Если бы я знал, что вы пьете, – сказал Малыш, – я бы не стал с вами связываться.
– Я пью… по воскресеньям. Это же день отдыха. – Он вдруг яростно затопал ногой по полу и бешено завизжал: – Потише ты, там, внизу!
– Вам нужно отдохнуть, – сказал Малыш.
– Вот так сижу и сижу тут… Иногда кто-то звонит в дверь, но это всего лишь бакалейщик – приносит консервы из лососины; она просто без ума от консервированной лососины. Потом позвоню… приходит эта толстая дурища… я сижу и слежу за проходящими машинистками. Мне хочется обнять их крошечные портативные машинки.
– Все будет хорошо, – взволнованно сказал Малыш, он был потрясен этой возникшей перед ним картиной чужой жизни, – вам просто нужно отдохнуть.
– Иногда, – продолжал Друитт, – меня тянет раздеться донага… прямо на людях в каком-нибудь парке.
– Я дам вам денег.
– Никакие деньги не могут излечить больную душу. Это ад, и мы его никогда не покидаем… Сколько вы могли бы мне дать?
– Двадцать бумажек.
– Этого ненадолго хватит.
– Булонь… почему бы вам не проехаться через пролив? – сказал Малыш с ужасом и отвращением. – Поразвлечься. – Он разглядывал грязные обкусанные ногти, трясущиеся руки Друитта – руки сластолюбца.
– Вы сможете пожертвовать мне эту небольшую сумму, мой мальчик? Я не хочу вас грабить, хотя, конечно, я ведь «оказал стране некоторые услуги».
– Можете завтра получить эти деньги… но при одном условии. Уедете завтра же дневным пароходом… и пробудете там как можно дольше. Может, я вам и еще пришлю. – К нему как будто присосалась пиявка – он чувствовал слабость и омерзение. – Дайте мне знать, когда деньги кончатся, а там увидим.
– Я уеду, Пинки… когда скажете. А… вы не выдадите меня моей супруге?
– Я-то уж буду держать язык за зубами.
– Я, конечно, доверяю вам, Пинки, а вы можете доверять мне. Отдохну, восстановлю силы и вернусь…
– Отдыхайте подольше.
– Эти грубияны, полицейские сержанты, еще почувствуют на себе мои восстановленные силы. Защитник отверженного.
– Я сразу же пришлю вам деньги. До этого никого к себе не пускайте. Ложитесь опять в постель. У вас страшные боли. Если кто-нибудь придет, вас нет дома.
– Хорошо, Пинки, хорошо.
Это самое лучшее, что он мог сделать. Выбравшись из дома и посмотрев вниз, Малыш встретился взглядом со злыми, подозрительными глазами супруги Друитта, выглядывающей из окна подвала; в руках у нее была тряпка; женщина смотрела на него, словно из норы, прорытой под фундаментом, как на злейшего врага. Он перешел через улицу и еще раз взглянул на этот домик; там, наверху, у окна, полузакрытый шторами, стоял Друитт. Он не следил за Малышом, он просто без всякой надежды выглядывал на улицу – а вдруг кто-нибудь появится. Но было воскресенье, машинистки мимо не проходили.
***
– Тебе придется последить за его домом, – сказал Малыш Дэллоу. – Я ему ни на грош не доверяю. Видел я, как он выглядывает наружу, ждет чего-то, может, ее высматривает…
– Не такой уж он дурак.
– Он пьян. Говорит, что живет в аду.
Дэллоу захохотал.
– В аду? Вот это здорово!
– Дурак ты, Дэллоу.
– Никогда не верю тому, чего не вижу собственными глазами.
– Значит, немного ты видишь, – отрезал Малыш.
Он ушел от Дэллоу и поднялся наверх. Ну если и это ад, подумал он, то в нем не так уж плохо: старомодный телефон, узкая лестница, уютный и пыльный полумрак – совсем не похожий на дом Друитта, неудобный, трясущийся, с этой старой сукой в подвале. Он открыл дверь в свою комнату: а тут вот, подумал он, его собственный враг. Сердито и растерянно оглядел он свое изменившееся жилище – все вещи были слегка сдвинуты с мест, пол выметен, все вычищено и прибрано.
– Я же велел тебе ничего не трогать, – сказал он с осуждением.
– Я только немножко прибралась, Пинки.
Теперь это была ее комната, а не его: шкаф и умывальник передвинуты, кровать тоже – про кровать она, конечно, не забыла. Если это и был ад, то он принадлежал ей, а сам он лишился прав на него. Он чувствовал, что его вытесняют, но всякий протест мог привести к еще худшему. Он наблюдал за ней как за врагом, скрывая ненависть, стараясь отыскать на ее лице признаки будущей старости, представить себе, как она выглядывает из подвала. Он вернулся подавленный судьбой другого человека, но дома груз стал еще тяжелее.