Владимир Шаров - Старая девочка
Сам он с детства был “совой”, ему всегда было безмерно трудно просыпаться по утрам, зато вечером, когда другие следователи засыпали на ходу, он был бодр и полон сил. В НКВД каждый знал, что никто больше Ерошкина не любит ночные допросы и никому они не удаются так, как ему. Правда, в последнее время он не высыпался и сильно сдал, но здесь, в Ярославле, вдруг снова почувствовал, что в форме и легко проговорит с Клейманом до утра. Черт знает, что на него так подействовало, но в нем появился азарт; опять он всем нутром знал, что идет по правильному следу. Пока уладились формальности и Клеймана наконец привели в его же собственный еще два дня назад кабинет, на городских часах пробило три часа ночи. Клейман был вял, сонлив, то и дело он забывал, как себя должен вести, где сидеть и вообще кто кого допрашивает, только под утро он во всем этом разобрался и вдруг разом сделался таким жалким и угодливым, что в итоге ничего, кроме брезгливости, вызвать у Ерошкина не мог.
Ерошкину надо было от Клеймана совсем другого. Он шел, чтобы сказать ему, что по отдельности они оба знают Радостину неполно, и у них нет иного пути, как сойтись, отдать друг другу все, что каждому из них о Вере известно. То есть он шел для того, чтобы предложить Клейману равенство, свободу и свою дружбу — теперь он видел, что ни к какому равенству Клейман не готов, что он и так, за лишнюю пайку хлеба или просто за то, чтобы его не били, скажет все, что знает. Ерошкина это настолько огорчило, что почти сразу говорить с Клейманом о Вере ему расхотелось, и он сменил тему, перевел на первого секретаря местного обкома Кузнецова. Этот ход оказался правильным. При первом же упоминании Кузнецова Клейман ожил. Кузнецов был его личным врагом, был тем, из-за кого он, Клейман, не сумел расправиться с Верой, в результате же сделался той жертвой, какой должна была быть она. Возможно, в вопросе Ерошкина ему почудилось, что песенка Кузнецова спета, активный сбор компромата на него уже ведется, Ерошкин именно для этого и приехал в Ярославль, а разговоры о Вере — это так, прелюдия, зачин. Самому Клейману убрать Кузнецова не удалось, но сейчас ему было безразлично, кто и на чем Кузнецова заломает, лишь бы и тот от начала до конца прошел все следствие, суд, а в финале, как награду, получил бы свою пулю.
Клейман воскресал буквально на глазах, такой он и был нужен Ерошкину; раньше на Веру ярославец не отозвался, остался глух, здесь же он, как хороший коренник, не уставал что есть силы тянуть вперед. Клейман был чекист, что называется, милостью Божьей. Ерошкин еще в Москве понимал это не хуже Смирнова, но, когда Клейман стал давать показания, все равно был ошарашен. Клейман начал с того, что первые десять месяцев он целиком и полностью занимался Верой. Он следил за каждым ее шагом, выявил практически весь ее круг, и здесь, в Ярославле, и тех людей, с которыми она была близка в Москве и в Грозном; то есть, как сразу стало ясно Ерошкину, он пошел тем же путем, что и они со Смирновым, просто встал на него куда раньше. Конечно, возможностей у Клеймана было меньше, чем у центральной Лубянки, и все же он выяснил адреса и судьбы чуть ли не трех четвертей тех людей, которых разыскала Москва. И использовать их он предполагал примерно так же, как и Смирнов, только считал это запасным вариантом, чем-то вроде страховки; куда быстрее и, главное, проще, безопаснее, говорил он Ерошкину, без лишних разговоров ликвидировать Веру и поставить на этом деле точку.
Почти сразу же, как он начал “разрабатывать” Веру, продолжал Клейман, он почувствовал сопротивление, почувствовал, что все время ему кто-то мешает. Никто ничего не запрещал и ни в чем его не ограничивал, однако каждый шаг давался с чудовищным трудом, будто в болоте вязло. Что у Веры могут быть высокие покровители, ему сначала и в голову не приходило, он все списывал на то, что она уже довольно далеко ушла назад и ему, что бы он ни делал, всякий раз приходится преодолевать тот овраг, что вырос между ними, спускаться вниз, идти по дну, потом снова подниматься и таким же образом возвращаться обратно. Он буквально сходил с ума от того, с каким трудом давалось ему это дело, и понимал, что дальше будет только хуже: страна продолжала идти вперед, Вера же отступала назад, и этот провал между ними рос и рос, а как перекинуть через него мост — никто не знал.
Клейман видел, что каждый день, каждый час и каждую минуту она становится дальше и дальше; может быть, поэтому он посылал в Москву такие панические донесения, поэтому настаивал на самых быстрых и решительных действиях. Продолжалось это, сказал Клейман, почти полгода, а потом ни с того ни с сего ему вдруг стало казаться, что дело здесь отнюдь не только в том, что Вера уходит назад, есть и вполне конкретный человек, который при любой возможности ставит ему палки в колеса. Это превратилось в настоящую манию; с одной стороны, Клейман прекрасно понимал, что такого человека нет и быть не может, в конце концов он знал в этом городе всех от первого до последнего, знал о любом — кто, где, когда, с кем; а с другой — он уже не сомневался, что этот человек не просто есть, он вдобавок еще и постоянно за ним, Клейманом, следит — не отступает и на шаг. Это было как наваждение, ни о чем другом он думать не мог.
“В конце концов, — сказал Клейман, — я решил, что или я схожу с ума, или этот человек — один из тех, о ком Вера писала в своем дневнике. Иного просто не может быть. У меня, — продолжал Клейман, — была прекрасно сделанная фотокопия всего дневника, я дочитывал его до конца и начинал снова. На каждого, о ком писала Вера, я завел досье, они пополнялись очень быстро, но толку от этого было мало. Я мог поручиться, что ни одному из этих людей в голову бы не пришло мне мешать, а если бы даже пришло, никаких возможностей у них не было. Никто даже в Ярославле никогда не жил.
И все же, — говорил Клейман, — я продолжал эту работу и знал, что буду продолжать и дальше, потому что, если приму, что такого человека в природе не существует, вывод из этого один — я невменяем и больше быть чекистом не могу. И Господь вознаградил меня за терпение; когда я чуть ли не в двадцатый раз страницу за страницей с лупой перечитывал Верин дневник, я вдруг заметил, что несколько листов, хоть и написаны почерком, очень похожим на Верин, — я не графолог, — повторил Клейман, — и на мой глаз, почерк был Верин, а язык — это уж без всяких сомнений ее, но написано все куда крупнее, чем она обычно писала. И тут меня осенило, что это точно фальшак — раньше на этих страницах наверняка было и что-то еще, но потом текст аккуратно сократили, убрали лишнее, а оставшееся разогнали так, чтобы страницы, как и должно, были исписаны целиком. Это было настолько очевидно, настолько ясно, что я, — сказал Клейман, — даже поразился своей слепоте. В общем, я получил ключ. Теперь я не сомневался, что человек, который мешал мне весь последний год, — не плод воображения, больше того, я знал, что очень и очень скоро его найду. В сущности, у меня в руках была универсальная отмычка, и сейчас, — сказал Клейман, — я думаю, что эти подчистки, пожалуй, мне даже помогли. Мне теперь было точно известно главное — где, в какие годы и месяцы искать своего противника, где, как и когда он попал в Верину жизнь.
Первая подчистка датировалась двадцатым годом. Вера тогда с лета почти до зимы проучилась на педагогических курсах, после чего вышла замуж за нацмена и уехала второй раз в Башкирию. На тех курсах она, кстати, подружилась и со своим будущим мужем, Иосифом Бергом. Это был один из самых счастливых периодов Вериной жизни, записи этого года почти сплошь на редкость радостные, видно, что жилось ей тогда удивительно интересно и хорошо.
Я, — продолжал Клейман, — давно этот год для себя отметил, но что именно здесь корень всего, конечно, не предполагал. Дальше работа была уже чисто технической — выявить и разыскать всех, с кем Вера тогда виделась. Они могли и не быть с педагогических курсов, но наверняка или сами, или через Веру друг с другом общались, в крайнем случае друг о друге слышали. Начал я, естественно, с курсов; послал запрос на Лубянку и уже через пять дней получил список всех, кто там тогда учился: фамилия, имя, отчество, год рождения и ныне где живет и чем занимается, то есть ровно то, что просил. И я, — продолжал Клейман, — совсем не удивился, когда на первой же странице нашел Кузнецова, его нынешнее местожительство — Ярославль и должность — первый секретарь областного комитета партии. После этого все окончательно стало ясно. Нет никаких сомнений, что Кузнецов еще тогда, чуть ли не двадцать лет назад, был влюблен в Веру, любит ее и сейчас, верит, что она идет именно к нему. Поэтому-то он и готов на все, только бы не дать никому ей помешать.
Конечно, — сказал Клейман, — то, что вы сегодня от меня услышали, не должно вам показаться столь уж серьезным криминалом, в конце концов вы ведь со всем возможным рвением готовы поддержать каждого, кто ждет Веру; вы так убеждены, что эта политика — единственно правильная, что легко закроете глаза и на то, что первый секретарь обкома ВКП(б), не жалея ни сил, ни средств, помогает прямой контрреволюции, однако на Кузнецове висит и еще один грех: его отпустить вам будет труднее. Так вот, — продолжал Клейман, — я на том, что Кузнецов покровительствует Вере и почему он это делает, не остановился. Все, что хотел, я получил, но что-то во мне говорило, что в этом деле есть еще немало интересного. Словом, я продолжал копать дальше. Нашел несколько человек из их тогдашней компании: одни сейчас сидят, другие на свободе и процветают, кого-то, как водится, нет в живых. Компания была большая, Кузнецов вообще всегда был окружен людьми, у нас его тоже любят. Не знаю, новость для вас это или нет, но он ведь в свое время был вместе со Сталиным в туруханской ссылке, и с тех пор отношения у них самые дружеские. Кузнецов даже по-прежнему зовет его Кобой, а это дозволяется немногим. Не то чтобы они со Сталиным не разлей вода, но Сталин к нему относится очень хорошо, похоже, из своих дореволюционных друзей он вообще мало к кому так хорошо относится, как к Кузнецову.