Стефани Цвейг - Нигде в Африке
Когда Вальтер увидел свою дочь, входившую на цыпочках в палату, он был уверен, что болезнь вернулась и он бредит. Он быстро закрыл глаза, чтобы удержать прекрасную картину, прежде чем она окажется миражом. В первые дни болезни ему все время чудилось, что отец и Лизель сидят у его кровати. Но как только он пытался заговорить с ними, они таяли в воздухе; эту непоправимую ошибку ни в коем случае нельзя было повторить в случае с Региной.
Вальтер уяснил себе, что его дочь еще слишком мала, чтобы понять, что произошло с беженцами, не хотевшими ничего забывать. Гораздо легче для них обоих было вообще не встречаться, тогда не пришлось бы снова расставаться. Когда-нибудь Регина ему только спасибо бы сказала. Когда стало ясно, что она не желает учиться на его ошибках, он, защищаясь, закрыл лицо руками.
— Папа, папа, ты меня не узнаешь? — услышал он ее голос.
Он доносился из такого далека, что Вальтер не мог сообразить, откуда же зовет его дочка — из Леобшютца или Зорау? Но чувствовал, что нельзя терять времени, если он хочет, чтобы она оказалась в безопасном месте. Вот так торчать на родине, словно она такой же ребенок, как и все другие, было для нее смертельно опасно. Регина была слишком большой для фантазий, которые люди, свободные как птицы, не могли себе позволить. Ее неопытность страшно злила Вальтера, гнев придал ему сил, и он понял, что должен ударить ее в лицо, чтобы спасти. Ему удалось сесть в кровати, уперевшись обеими руками. Потом он почувствовал тепло ее тела и услышал ее голос совсем рядом с ухом, так что даже чувствовал отдельные дрожащие нотки.
— Наконец-то, папа, я уж думала, ты никогда не проснешься.
Вальтер был настолько оглушен действительностью, медленно открывавшейся ему, что не мог и слова вымолвить. Он даже не заметил, что у него в головах стоит сержант Пирс.
— Тебя изранили? — спросила Регина.
— Господи, я и забыл, что ты почти разучилась говорить по-немецки.
— Так тебя изранили? — стояла на своем Регина.
— Нет, просто твой папа такой глупый солдат, что подцепил где-то лихорадку.
— Но он солдат, — гордо сказала Регина.
— Cheers, — сказал Пирс.
— Three cheers for my daddy[62], — громко закричала Регина. Она вскинула руки над головой, и этот неуклюжий солдат, говоривший на таком странном английском, что она едва удерживалась от смеха, отдал честь и вместе с ней трижды крикнул громким голосом:
— Гип, гип, ура!
Гораздо позже Вальтер попросил дочь:
— Скажи ему, пусть разведает, почему эта грымза медсестра меня на дух не переносит.
Сержант Пирс внимательно выслушал взволнованную речь Регины, а потом позвал Пруденс Дикинсон. Сначала он задал несколько вежливых вопросов, но потом вдруг выпрямился, упер руки в бока и, к величайшему смущению Регины, назвал сестру Пру «а nasty bitch»[63], после чего она покинула палату, не сказав ни слова, не качнув бедрами, с лицом гораздо более красным, чем огонь в буше, который не боится никакого дождя.
— Скажи отцу, она просто курица, — объяснил Пирс. — Она разозлилась, потому что в бреду он говорил по-немецки. Хотя, знаешь, расскажи ему об этом, когда он выздоровеет.
— Он хочет знать еще кое о чем, — тихо сказала Регина.
— Спрашивай, отвечу.
— Он думает, что ему теперь не позволят быть солдатом.
— Это почему же?
— Потому что он сразу так разболелся.
Пирс почувствовал комок в горле и откашлялся. Он улыбнулся, хотя улыбка, по его мнению, была в данном случае неуместна. Малышка ему чем-то нравилась. Хотя у нее не было ни косичек, ни рыжих волос, ни веснушек, она напомнила ему одну из сестер, но он не помнил уже, какую из них. Может, сразу всех пятерых. Когда они были маленькими. Наверное, прошло уже много времени с тех пор, как он виделся с девочками. Во всяком случае, малышка с ужасно высокомерным оксфордским акцентом, с которым говорили богачи, была храброй. Это он чувствовал, и это ему нравилось.
— Скажи отцу, — сказал Пирс, — что он еще нужен армии.
— Ты можешь служить дальше, он так сказал, — прошептала Регина. Она быстро поцеловала отца в глаза, чтобы сержант не заметил, что он плачет.
14
Отель «Хоув-Корт», с шершавыми пальмами по обе стороны тщательно выкованных ворот из черного железа, лимонными деревьями с твердыми зелеными и ярко-желтыми плодами, буйно разросшимися кустами шелковицы, гигантскими кактусами, высокими розами в большом саду и темно-фиолетовыми цветами бугенвиллеи перед плоскими белыми домиками, построенными вокруг коротко подстриженной лужайки, был почти такого же возраста, как и сам город Найроби. Просторный комплекс, построенный в 1905 году верившим в лучшее будущее архитектором из Суссекса, служил первой квартирой недавно приехавшим чиновникам, пока в колонию не прибывали их семьи, чтобы поселиться уже в собственных домах.
Того благородного флера, который в дикие времена основания молодого города служил созданию атмосферы анклава, английского до мозга костей, больше не было, с тех пор как владельцем отеля стал мистер Малан. Отказавшись от слова «отель» на новых табличках в целях экономии, он быстро и основательно позаботился о том, чтобы «Хоув-Корт» не был больше верным адресом для людей, которые умели жить в соответствии с их положением в обществе.
Опытный глаз коммерсанта из Бомбея сразу распознал требования нового времени. Постояльцами были теперь не чиновники с ностальгией по старой родине и не приехавшие на сафари туристы, желавшие вкусить элегантности и комфорта перед тем, как отправиться в большое приключение, а беженцы из Европы. А с ними, считал Малан, который сколотил состояние благодаря исключительному инстинкту в глубинных вопросах жизни, дело иметь хорошо. Они начинали жизнь с чистого листа и были так же прилежны, усердны, экономны и нетребовательны, как его собственные земляки, которые решились искать лучшей доли в Кении.
Беженцам, которые не могли позволить себе ностальгировать, гораздо больше нравились низкие цены, чем традиции старых английских поместий. Еще в середине тридцатых, когда в страну приехали первые эмигранты с континента, Малан превратил большие номера в маленькие комнатки. Большие гостиные, а также маленькие кухни и ванные он перестроил в отдельные номера с умывальниками за занавеской, построил общественные уборные, и только крошечные, грязные хижины с крышами из гофрированной стали, предназначавшиеся для черного персонала и располагавшиеся на свободном куске земли за большим садом, он оставил в первоначальном состоянии. Эта единственная уступка местным традициям оказалась впоследствии очень умным ходом.