Джонатан Франзен - Безгрешность
Она покачала головой.
– Тогда, может быть, мы все уладим. Позволь мне попробовать все уладить.
– Это был ужас, когда я тебя сейчас увидела. И желание, и смерть, и то самое, все вместе – ужас просто. Я не хочу никогда больше этого хотеть.
– Позволь мне это прогнать.
– Это никогда не уйдет.
– Позволь мне попробовать!
Она пробормотала что-то, чего он за шумом не расслышал. Может быть, снова: не хочу этого хотеть. И убежала к подруге, с которой они поспешно, не оглядываясь, ушли.
И все-таки надежда есть, решил он. Окрыленный ею, он ринулся бегом и так и бежал до самой Маркс-Энгельс-плац. Каждый прохожий был помехой на его пути. Ему хотелось одного: снова увидеть Аннагрет. Нужно было “это прогнать”, добиться, чтобы дело об убийстве окончательно похерили, – иначе ему с ней не быть.
Но ее мать, которой, как теперь стало ясно, он не уделил должного внимания, создавала серьезную проблему. Нет никаких причин, чтобы она перестала настаивать на расследовании, и она скоро выйдет из тюрьмы. Будет настаивать, настаивать. Когда со Штази будет покончено, полиция, вполне возможно, получит в свое распоряжение дело об убийстве и начнет собственное расследование. Даже если он их опередит, даже если сумеет как-нибудь перезахоронить труп, дело все равно выплывет, когда падет правительство. А что там, в этом деле? Надо было спросить Аннагрет, что именно она сказала людям из Штази. Известно им про дачу? Или они свернули расследование, как только узнали о связи между Аннагрет и им?
Он вернулся на Александерплац в надежде снова ее найти. До ночи прочесывал толпу, но тщетно. Подумывал съездить в Лейпциг – адрес ее сестры, у которой она, скорее всего, поселилась, выяснить будет нетрудно, – но побоялся, что навсегда ее потеряет, если станет разыскивать и донимать вопросами.
Дальше – два месяца бессилия и страха. В тот вечер, когда в Стене пробили бреши, он чувствовал себя единственным трезвым на целый перепившийся город. Случись это в прошлом, он посмеялся бы над тем, как смехотворно завершились двадцать восемь лет, в течение которых население целой страны было интернировано, как нескольких слов, которые, импровизируя, произнес переутомленный Шабовски[28], хватило, чтобы разрушить весь аппарат лишения свободы; но сейчас, когда он услышал крики наверху, когда к нему в подвал опрометью, неся благую весть, сбежал викарий, Андреас почувствовал себя космонавтом в капсуле, чью оболочку пробил метеороид. Свист выходящего воздуха, вторжение вакуума. Здание опустело, все ринулись к ближайшему пропускному пункту убедиться, а он остался – сидел на кровати, забившись в угол, подтянув колени к подбородку.
Желания пересечь границу у него не было ни малейшего. Он мог отправиться в Лейпциг, разыскать Аннагрет, они могли вдвоем уйти на Запад, чтобы никогда не возвращаться, могли найти способ уехать в Мексику, в Марокко, в Таиланд. Но пусть даже она хочет так жить, пусть она согласна быть в бегах… зачем? Лишь на родине его жизнь имела смысл. И неважно, как сильно он ненавидел эту родину, – все равно оставить ее он не мог. Единственный путь к спасению он видел в том, чтобы прийти к Аннагрет как мужчина, способный гарантировать ей безопасность, в том, чтобы обеспечить себе и ей возможность ходить среди людей с высоко поднятой головой. Сильней, чем когда-либо, он в эти бурные дни после прорыва Стены чувствовал, что Аннагрет – его единственная надежда.
Он начал ездить на метро до Норманненштрассе, смешивался с протестующими у главных ворот Штази, собирал слухи. Говорили, что в Штази сутками напролет измельчают и жгут бумаги. Говорили, что документы грузовиками вывозят в Москву и в Румынию. Он вообразил себе было, что и его дело могут уничтожить или отправить подальше, – но нет, в Штази, конечно, действуют с немецкой методичностью, двигаясь сверху вниз, разбираясь вначале с документами, компрометирующими их собственных сотрудников и шпионов, а этого добра, разумеется, достаточно, чтобы дать шредерам, печам и грузовикам работу не на один месяц.
В хорошую погоду у входа на территорию Штази собирались большие толпы обеспокоенных граждан. В плохую – только ядро протеста, одни и те же лица, мужские и женские, люди, которые незаслуженно подвергались репрессиям и имели к министерству суровые личные счеты. Больше всех Андреасу приглянулся один молодой человек его возраста – его схватили на улице еще школьником после того, как он вступился за одноклассницу, к которой грубо приставал сынок крупного чина из Штази. Его предупредили, он проигнорировал предупреждение – и шесть лет, две тюрьмы. Он пересказывал свою историю вновь и вновь, пересказывал всякому, кто готов был слушать, и каждый раз она трогала Андреаса. Хотел бы он знать, что сталось с девушкой.
А однажды вечером в начале декабря, спустившись к себе в подвал, он открыл дверь и увидел: на кровати сидит и спокойно читает “Берлинер цайтунг” его мать.
Дыхание пресеклось. Он мог только стоять на пороге и смотреть на нее. Пугающе похудевшая, но прекрасно одета и в целом ухоженная. Она сложила газету и поднялась.
– Хотела посмотреть, как ты живешь.
По-прежнему дьявольски хороша. Волосы все того же невероятного рыжего цвета. Черты заострились, но морщин нет.
– Кое-что из книг я бы охотно взяла почитать, – сказала она, подойдя к полкам. – Отрада сердцу – видеть, как много тут по-английски. – Она сняла с полки томик. – Что, любишь Айрис Мердок так же, как я?
Дыхание восстановилось. Он спросил:
– Зачем ты сюда явилась?
– Зачем? Ну, не знаю. Увидеть свое единственное дитя спустя девять лет. Что тут странного?
– Я хочу, чтобы ты ушла.
– Не говори так.
– Я хочу, чтобы ты ушла.
– Нет, не говори так, – повторила она, ставя книгу на полку. – Садись, побеседуем. Теперь нам ничего не грозит. Уж кому знать, как не тебе.
Она оскверняла комнату, оскверняла его, и все же какая-то предательская его часть была вне себя от радости. Девять лет он томился по ней. Именно ее искал в каждой из пятидесяти трех девиц, искал и не находил. Ужас как сильно он ее любил.
– Посиди со мной, – промолвила она, – расскажи про себя. Выглядишь замечательно. – Тепло улыбаясь, она окинула его взором с головы до ног. – Мой сильный красавец сын.
– Я тебе не сын.
– Не глупи. У нас были тяжелые времена, но теперь все это позади. – Ее улыбка лишилась тепла. – Сорок лет под властью свиней, которые довели моего отца до самоубийства, – все это позади. Сорок лет ублажать самых глупых, скучных, подлых, уродливых, трусливых, самодовольных вонючих филистеров, каких только видел мир. Все позади. Пуф!