Юрий Азаров - Новый свет
— А как это сломать? — заинтересовался Шаров.
— Это очень легко достигается, во-первых, послушанием и прилежным выполнением обязанностей, затем — режим и строгое соблюдение правил. Первые три года ученик должен молчать и даже вопросов не задавать. Это еще покойный Пифагор знал.
— Опять шелуху сбывает, — подсказал я.
— Да не галдысь, — нервно ответил Шаров. — Дело человек говорит. Поразболталась у нас детвора. Послушайте, товарищ Гегель, — обратился Шаров к философу, — а вот мы всем дали парла — выходит, правильно поступили, по науке?
— Абсолютно правильно, — ответил философ. — Нельзя миновать авторитетную стадию. Ребенок должен пройти все стадии развития человечества.
— От пещерной обезьяны до варварства, а от варварства до современной цивилизации, так, что ли? — не выдержал я.
— Абсолютно верно, — ответил философ, — от пещерной обезьяны до цивилизации. Мне тут рассказали, что вытворяли ваши воспитанники на первых порах.
— Та хуже отих обезьян, не наче як из пещер выбигли, — поддакнул Злыдень.
— Де там обезьяны! Воны хоть на деревах спокойно сидять, а ци — ну прям архаровци, — это Каменюка в лад шаровской улыбке прошамкал, снимая тюбетейку.
— Вы не забудьте, что у Гегеля все с ног на голову поставлено, это подчеркивали основоположники, — решился припугнуть я Шарова. — Они, как раз когда краеугольные камни зарывали, предупреждали: Гегель — не наш человек, идеалист, что даже у Спинозы все вернее было.
— Спиноза — це той, шо у рваной фуфайке? — спросил Шаров.
— Да, — ответил я. — Гениальный философ.
— А чого он в таком рванье ходит? Може, выписать йому из склада тужурку, оту, шо мы для Злыдня купили?
— Бесполезно. Спиноза говорит, что наше бренное тело недостойно лучшего одеяния. Очень скромен. Как святой.
— Может быть, вы нам что-нибудь подскажете, Бенедикт Михайлович, — обратился к нему Шаров заискивающе.
— Охотно! — ответил Спиноза, рассматривая отшлифованную линзу.
— Вы документ у него спытайте, — сказала вдруг появившаяся голова Каменюки. — Там таке написано, шо страшно аж…
— Вот мое приписное свидетельство, — тихо сказал Спиноза, подавая Шарову огромный, свернутый вчетверо лист.
Шаров прочел на первой странице: «Предупреждаем вас, что никто не должен говорить с ним устно, ни письменно, ни оказывать ему какую-нибудь услугу, ни проживать с ним под одной крышей, ни стоять от него ближе, чем на четыре локтя, ни читать ничего составленного или написанного им». Подпись: «Святая еврейская община».
— Нам бы таки бумажки зробить, — предложил Каменюка.
— Ну и сатана же ты, Каменюка! — вырвалось у Злыдня.
— Знимать копию, копию знимать, — жужжал Каменюка. — И парла не надо буде робить, а дав от таку бумажку в зубы кому завгодно, и хай мыкается, як цей чертов Спиноза.
Завхозу не дали договорить: Эльба схватила Каменюку за обе штанины сразу и поволокла к двери.
— Не обращайте внимания, — сказал Шаров. — Для нас этот документ недействительный. Продолжайте, товарищ Спиноза. Тут уже были сделаны предложения: поснимать штаны и надавать как следует. Вы согласны?
— Вы меня ставите в трудную позицию, — ответил Спиноза. — Мне не хотелось бы обижать коллег, они слишком много сделали для науки, да и потом, у меня характер другой: я за те истины, которые очевидны, а не за те, которые надо расшифровывать.
— Вот понятно человек говорит, — восхищался Злыдень. — Бачили, яки у нього руки, работяга: не сидит без дела.
— Мой друг Лейбниц, — продолжал Спиноза, — как-то заметил, что если бы магнит был мыслящим, то он бы направление к северу считал единственным законом своей свободы.
— Очень точно сказано, — ответил Кант. — Я бы только добавил, что севером для человека является долг, великий всеобъемлющий долг.
Гегель горько усмехнулся.
— А вот ваш коллега, — продолжал Спиноза, — придерживается совершенно иной точки зрения. Он изволил как-то по этому поводу пошутить: «Если бы магнит стал мыслящим и свободным, то его выбор остановился бы на пространстве с возможностью реализовать себя во всех направлениях».
Гениальное уточнение.
— Браво, Борух! — закричал я неожиданно для себя. — Вы так просто доказали правоту истинно гегелевской философии! Вот где ключ к всестороннему развитию.
— Ничего не зрозумив, — это Злыдень сказал. — Аж темно в глазах.
— Объясни по-человечески, — обратился ко мне Шаров.
— Вы позволите, господа? — обратился я скорее к Гегелю и Спинозе, чем к Канту, который, впрочем, и не слушал, а просто длинными добрыми пальцами поглаживал старую Эльбу. — Вот это полное осуществление сил человека и есть счастье. Именно учение о единстве счастья и долга мы взяли за основу построения школы будущего. А это значит, что все должно быть в радость: и учение, и труд, и самоуправление, и вся жизнь.
— Вот типичное заблуждение человечества, — сказал Кант, вставая. — Чем больше разум предается мысли о наслаждении и счастье, тем дальше он от истинной удовлетворенности, от нравственности. Человек, будь он ребенок или воспитатель, должен поступать не из интереса, радости или предвкушения удовольствия, а только из уважения к закону. Закон точен и незыблем, а счастье — это сиюминутное желание, прихоть, каприз личности. Дайте вашим детям возможность выбирать виды деятельности — и они перестанут заниматься, а будут бегать по крышам, вывинчивать лампочки, как мы это сегодня видели, писать стихи в лодках про любовь, как тут нам рассказывали, вместо того чтобы серьезно выполнять свой подлинный и настоящий долг — уважать закон, школу и родителей.
— От дае! — восхитился Злыдень. — И про лампочки на конюшне не забув, и про черта Никольникова вспомнил.
— Я надеюсь, господа, — продолжал Кант, — что вы меня не так примитивно поняли, как этот господин Злыдень. Посудите сами, меня столько лет обвиняют в ригоризме, забыв, что именно я, а никто другой, сформулировал тезис: «Человек — всегда цель, и никогда — средство». Я чувствую, вы по молодости не разделяете моей этической системы, — это меня удостоил Кант взглядом.
— Что вы, господин Кант, все, что написано вами, это прекрасно, но точнее эти же мысли изложены у Спинозы и Гегеля. Я понимаю, что вы не отрицаете счастья для человека, но ваша формула, как показывает сегодняшний опыт, позволяет темным силам человечества отрицать ваш главный тезис о человеке как самоцели на основе вашего же учения о долге.
— В чем же это проявляется?
— А в том, что отрицается ребенок как самоцель, раз игнорируются его интересы, его мотивы и потребности.
— Это от бескультурья, — сурово сказал Кант. — Я нигде не говорил, что надо игнорировать интересы и потребности. Я говорил о более возвышенных вещах: о самой высшей радости — радости самоотречения.
— Як це — самоотречение? — не выдержал Злыдень, обращаясь к Сашку.
— А це колы послидний шматок из горла вырывають у тебе, а ты радуешься як сукин сын, — ответил Сашко, обматываясь бреднем.
— Щось ты мелешь, Сашко? — обиделся Злыдень.
— Ну, давай мени фуфайку и штаны, а я тебе бредень дам погриться, а то я зовсим змерз.
— Так у мене ж радикулит!
— А у Спинозы, думаешь, не було радикулита? От я готов тоби отдать цей чертив бредень, а ты от фуфайки не в силах сделать отречение. Не, Злыдень, нельзя тебя пидпускать до людей на четыре пальця.
— Тикай, Гришка, а то запишуть и последню фуфайку стягнуть, — это Иван Давыдович появился с двумя шпалами под мышками.
А Кант между тем продолжал:
— Это и есть высшая радость, и высшая цель, и высшее счастье, когда отрекаются во имя высокой цели, во имя другого от своей радости. Я думаю, со мной согласятся господа философы.
— Не совсем, — пожал плечами Спиноза.
— Вы должны понять, — снова заговорил Кант, — что принцип человеческого счастья не годен как принцип прежде всего потому, что он подводит под нравственность мотивы, которые скорее подрывают и. уничтожают весь ее возвышенный характер, смешивая в один класс побуждения к добродетели и побуждения к пороку.
— Великолепно, Иммануил, — сказал Гегель. — Это вам надо было и написать в своей «Критике чистого разума».
— А я это и написал, — недовольно прищурился Кант. — Читать надо классиков, господа.
— Пойди скажи Петровне, щоб гуся зажарила, — тихонько шепнул Шаров Злыдню, который тут же вышел из комнаты.
— Я хотел бы все же, господа, внести одно маленькое уточнение, — робко проговорил Спиноза, оставаясь по-прежнему в тени. — Долг и счастье, труд и радость неразлучны. А нравственность тогда нравственна, если она доставляет удовольствие человеку, не в ущерб другим, разумеется.
— Вот настоящий и великий принцип! — закричал я. — Принцип, который дорог нам и от которого мы не можем отступаться!